Шрифт:
Йорг был не в состоянии ни двигаться, ни говорить: лишь в глазах читались ненависть и боль. Потом он перевел их на что-то, находившееся сзади Милана: Милан обернулся — там стоял Дан.
Он снова повернул голову к Йоргу, одновременно нажав на браслете вызов экстренной медицинской помощи. Но она больше не требовалась: Йорг сидел с отвалившейся челюстью — глаза его неподвижно смотрели куда-то, где уже никого не было.
— Это я убил его!
Они шли пешком от Зала конгрессов — хотя знали, что их ждут: им надо было придти в себя.
— ?
— Я — убил его!
— Почему — ты?
— Мы повторили его открытие — отняли его славу!
— О чем ты?
— Я убил его своим докладом. Не знаю, насколько идентичны были наши открытия, но слишком многое, самое главное, он — повидимому, лишь один — знал давно.
— Ты что-то узнал?
— Я понял это когда-то. Все же, мы были с ним очень близки — и иногда понимали друг друга без слов.
— Ты любил его тогда?
— Конечно. Он мне казался самым замечательным из ученых, живущих на Земле. Я считал, что он — выше всех: по уму, таланту, душевной силе; что необходимо подражать ему. Во всем. Стать таким, как он: бесстрастным, сильным, безжалостным. А тебя — как тогда я ненавидел!
— Самый активный контрпропагандист.
— О, и не только это! А то, что я пытался сделать Лейли: довести ее до выкидыша. Как я мог? А ведь — мог. По крайней мере — заставил себя это сделать. А Лейли запрещала мне вспоминать. Удивительный она человек!
— Это так.
— Да вы все: она, ты, Мама. Рита уже вскоре почувствовала это. Через нее — что-то и я. Вы перевернули нас обоих: мы сделались совершенно другими.
— Нет! — Дан покачал головой. — Нет, я думаю: мы просто помогли вам стать тем, кем вы были на самом деле. Только вы этого сами не понимали.
— Мы вначале ничего не понимали.
— Не удивительно.
— Нет, конечно! Ведь почти все не знали ничего.
— Кроме Лала.
— Даже он не мог знать некоторые вещи — страшные. Да!
— Ты о чем?
Но Милан вдруг замолчал — надолго.
— Он — умер, — произнес он, наконец. Дан смотрел на него, не задавая вопросов. — Отец, прости: есть вещи, которые он сказал, повидимому, только мне одному. И я дал обещание никому не говорить. Даже теперь, когда он умер, я не знаю, имею ли право сказать обо всем. Но — тебе скажу: нет сил одному нести эту тайну. — Он снова замолчал. — Да, пожалуй — я обязан сказать это именно тебе. Слушай!
Йорг был страшной фигурой — гораздо страшней, чем кто-либо мог себе это представить: дальше его никто не ушел во взглядах на использование «неполноценных»! В эпоху кризиса это было для всех — одной из вынужденных мер, необходимых для преодоления его. Для него — нет: новое социальное расслоение он считал шагом вперед в развитии человечества. Настолько ценным и важным само по себе, что кризис, породивший его, являлся благодатным явлением. Он один! И никто больше! По крайней мере — так откровенно перед самим собой.
Как он ненавидел тебя! Нет, не когда ты после возвращения на Землю стал пропагандировать социальное учение Лала. Гораздо раньше: когда открытием гиперструктур ты положил конец кризису. Он испугался — что сложившееся использование «неполноценных» не успело бесповоротно укорениться на Земле: произошедший в сознании человечества сдвиг еще не стал необратимым. Он понимал гораздо больше и видел дальше других. Он был самым умным из врагов Лала. И самым безжалостным.
Только моя попытка уничтожить еще не рожденного ребенка Лейли — именно эта готовность убить — сумела вызвать его минутную откровенность. А я, неизменно восхищавшийся им до того момента — даже когда критиковал его — почувствовал ужас: от него веяло холодом. Мертвечиной.
— Вот он был каким!
— Таким. — Милан совсем ушел в молчание.
… «Таким», «Мертвечина». Внутренне омертвевший, безжалостный, спокойно жестокий. Убийца ребенка Евы. Истинный апостол начавшегося при кризисе перерождения.
Мир без детей, мир без любви. Мир считанных одиноких гениев с ледяными душами. Строго необходимое им количество умственно выродившихся потомственных «неполноценных». И море сверхсовершенных роботов. Гении — тоже роботы: бесчувственны.
Лал, Учитель! Даже ты не предполагал, что есть на Земле человек, для которого все происходящее на нашей планете не ошибка, непонятая, — заблуждение. Возможно, он был один — всего один: вообще один. Другие считали произошедшее расслоение оправданным — он не требовал оправданий: все это было для него несомненно, и потому свято. Он никогда бы не сдался — его можно было только заставить. Самый убежденный, самый последовательный враг. Истинный Антилал.
Теперь он — мертв. Но умерло ли то темное, что нашло в нем крайнее, завершенное воплощение? Не гнездится ли то темное где-то в глубинах подсознания; не скрывается ли там, чтобы когда-нибудь, прячась за объективные причины, снова появиться на поверхности и неузнаваемо исказить облик человечества?
— Имел ли я право молчать, скрывать от всех — что он собой представлял? — вдруг спросил Милан. — Я был честен по отношению к нему — а по отношению к другим?
— Не мучайся: мы, все равно, победили — он умер оттого, что уже не видел для себя никакого выхода. Но пока он был жив, воспользоваться его откровенностью было недостойно. Я сделал бы так же. Ты поступил правильно, сын.