Шрифт:
Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну:
Понимая, насколько ценно ваше время, бесценный наш Микола Степанович, и как нежелательны вам в ваших научных исследования какие-либо отвлечения и помехи, все же осмелюсь вам снова напомнить о судьбе больного Любского. В течение последней недели состояние его ничуть не улучшилось, несмотря на лошадиные дозы антибиотиков, вводимые ему всеми известными науке путями. Причина неудач кроется, без сомнений, в неправильном методе лечения, а именно: диапазон действия противомикробных препаратов нашего отделения не охватывает кишечных возбудителей. Простите, милый Микола Степанович, мою назойливость, но я даже ночами не сплю, вспоминая лицо Михайла Петровича Ковбасы. Но другого пути нет. Это его задача лечить кишечные инфекции, а в том, что это кишечная инфекция у меня развеялись последние сомнения. Да, рентген бы все поставил на свои места, но Людочка уже третью неделю на закупке товаров в Турции. Поэтому только вы, Микола Степанович, только вы можете повлиять на Михайла Петровича. Прошу вас, сделайте это последнее одолжение лично для меня, и вместе с тем, для всей науки. Только ваш безукоризненный опыт, только ваш не опровергаемый авторитет.
Из записки заведующего отделением кишечных инфекций Михайла Петровича Ковбасы главврачу:
Микола Степанович, я так больше не могу. Избавьте, избавьте меня, любезный, от Виктории Анатольевны и ее больных. У меня силы на исходе.
Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну:
Микола Степанович! Молю! Только ваш непогрешимый авторитет! Только ваш неповторимый опыт!
Из приказа главврача диканьской районной больницы Миколы Степановича Петросяна:
Во избежание нагнетания в нашей больнице нездорового напряжения и прекращения каких бы то ни было склок и распрей приказываю перевести больного Любского Андрея Александровича на отделение общей терапии. Пусть им занимается Иван Иванович Жук. А Виктории Анатольевне и Михайлу Петровичу выделить неделю для отдыха и поправлению своих нервов в нашем доме отдыха на Ворскле, причем в одном номере, и проследить, чтобы ни один из них не вздумал переселяться ни на каких основаниях. Приказ немедленно привести в исполнение.
Из надписи, выцарапанной гвоздем у кровати на новом месте, куда поместили Андрея:
Отчего, родные, вы до самого конца таили? Отчего не показали вы ее? Оттого, что каждому лишь своя является? Вы не уберегли, она – ужасная. Отчего вы одиночеством страшили? Лучше одиночество, чем с ней; одиночество – спасение мое, оно исполнено метеоров и созвездий, а ее обличие – зловещий урод. Меня стережет, и, оказывается, была всегда со мной; и, оказывается, предначально осужден я смотреть в ее пустые глазницы. Ужасная. Она ужасная. Зачем вы закрыли меня с ней? Но лучше мне на улицу, где небеса, – там одиночество охватит, и сотворю ветры и гнущиеся вербы. Выпускайте! Но лучше мне на улицу из проклятых стен, не держите. Что вы держите меня? Выпускайте! А ее укройте, изничтожьте, убейте, разорвите на части, растолките в пыль, в порох, развейте по ветру, ненавистную, неминуемую, неприкаянную судьбу мою.
– Людмила Евгеньевна!
– Я слушаю вас, Микола Степанович.
– Людмила Евгеньевна, вы сегодня на ночное.
– Как?
– Людмила Евгеньевна!
– Микола Степанович, у тебя нету совести. И муж и дети уже позабыли, какая я есть. Три недели в Турции, а теперь снова на ночное. Я третью ночь подряд дежурю.
– Я вам справку дам для мужа.
– Микола Степанович, ей-богу не смешно. Я домой хочу. Кумовья приехали, товар нужно разбирать.
– И печать поставлю.
– Нет, Микола Степанович, я иду домой. Настасья заступает, с нее и спрос. Так невозможно. Если бы в молодые годы.
– Людмила Евгеньевна.
– Да ты что, Степанович, одурел?
– Людмила Евгеньевна!
– Отступись, я устала уже от твоих шуток. Шутник.
– Людмила Евгеньевна!!
– Ой, черт! Что ты! Что ты! Увидят, пусти. Увидят.
– Да никто не увидит. Я запретил всем смотреть.
– Да вон молодой человек смотрит.
– Молодой человек у нас давно в бессознательном состоянии.
– Очнулся он. Пусти. Вот лишень, как больно ухватил, теперь синяк останется. Что я мужу скажу?
– Очнулся? Странно. Ну что ж, это хорошо.
– Все, Микола Степанович, я ушла. Ключи в процедурной. Буду только во вторник.
И Людмила Евгеньевна застучала сапожками на высоком каблуке по коридору. А Микола Степанович принялся щуриться в сторону ближней палаты, дверь которой была приотворена ровно вполовину. С минуту он смотрел пристально: дыхание ровное, бестрепетное, румянец близок к здоровому, кашель редок. Микола Степанович, удивленный, пошел прочь. Где-то далеко, у процедурной, он взглянул в блестящий оргстеклом стенд, предостерегающий проходящих от педикулеза, и отраженному себе сказал в слух: «И температура, судя по всему, приняла тенденцию к снижению. Да. Надо же. Настасья Филипповна? Где вы, родная моя? Настасья Филипповна!»
А в серых окнах галки кричали, кружились над домами живым смерчем, одни уходили ввысь, другие оседали. Из коридора упал в палату дежурный луч света. Уборщица мыла пол. Поставила ведро с колышущейся пеной, на ведре густо выведено «Сан. 201». Что это значит?
Андрею стало легче. Сколько он лежал, никто с уверенностью не скажет, если только не прочитать в журнале. Он захотел встать и захотел осмотреть новые места, но кружилась голова, а на тумбочке, он приметил, лежали яблоки, заботливой рукой выстроенные в рядок. «Чего не спишь в такую рань?» – приблизилась уборщица. Она была женщиной в возрасте, одним глазом косила и страшно выстукивала шваброй по грубым, забитым многолетним сором плинтусам. «Плохо тебе? Хорошо? Я сестру позову. Что? Ручку? Какую ручку? И бумагу, чтобы писать? Что придумал. Я тебе покажу, ручку. А ну, спи!»