Шрифт:
В пять лет я, вместе со старшим братом, ходил в школу по серым улицам неуклюже раскинувшегося города. Всю жизнь я обречен тащить на горбу свой небольшой груз, тогда им был дешёвый кожаный ранец с наплечными лямками, предназначенный для переноса знаний. Окоченевшими розовыми большими пальцами я поддерживал лямки школьного ранца, снимая режущую тяжесть с пластин в воротничке, подставлял их под вес книг и неистового снега с дождем. Боль в носу в процессе поисков самоопределения.
Тетя Гетти умерла. Она была первой женщиной, которую я увидел обнажённой. Она спала у себя на кухне на встроенной кровати. Как-то днём я вошёл и застал её стоящую посреди помещения в голом виде. Я застал её врасплох в позе, которую ей придётся впоследствии самой себе объяснять.
Мне было шестнадцать, и я был её любимым племянником. В то время ей было под полтинник, волосы поседели, почти побелели. Но лобок не поседел. Он сохранил каштановый цвет.
Она рассердилась из-за того, что я вломился без предупреждения. Она была немного нетрезвая. Но затем успокоилась, накинула халат и заварила чаю. Мы уселись перед огнем. Своим резким прокуренным голосом она объявила, что очень скоро я буду заставлять женщин плясать «почти без ничего».
Когда я был младше, я боялся её целовать. У неё на коже были расширенные поры, она была старая, и от неё несло портвейном и несвежим бельём. Но в тот день моё отношение изменилось.
Пустой дом, голая она, и мне почти семнадцать и до смерти любопытно.
— Где Гектор? — спросил я.
— На минутку отошёл. Скоро подтянется.
Мы молча сидели, и каждый воспринимал другого в новом и волнующем качестве.
В тот день я заночевал у тётушки и спал со своим двоюродным братом Гектором. В постели, перед тем как заснуть, я ожидал возможного порыва смутного желания. Гектор беспробудно дрых, а я слышал, как тётя рассекает по кухне. Но в последнюю минуту, стоя в тёмном холле у кухонной двери, прислушиваясь и тихо сопя, я потерял смелость. Склонен думать, что с самого начала сознавал, что нечего мне набираться храбрости, что наслаждение, которое я искал, заключалось в опасности стояния голышом в тёмном коридоре. Короче, я так и не зашёл и Гектору потом ничего не стал говорить, он был на год меня младше. Дело касалось его матери, и я подумал, что он вполне может рассердиться.
Два фактора вкупе создавали впечатление, что моя тётка жирная. Лет в сорок у неё отросло пузо. Дешёвая перешитая юбка превращала нижнюю часть ее корпуса в перевёрнутую грушу. И ещё она не носила лифчиков, от этого её большие тяжёлые груди свисали под покрытым пятнами шерстяным джемпером почти до пупка, наподобие мешка с мясом. При ходьбе её широкое славянское лицо колыхалось под колоколом из седых волос. Или сядет она, закинет ноги на плиту, колени задерёт, из-за этого бёдра, будто кожаные саквояжи, вываливаются из-под кромки юбки. Вот таким макаром рассевшись и пыхая сигаретой, она плевала или пердела в огонь, попивала чай или портвейн и сочиняла замысловатые брачные контракты для двух незамужних дочерей лет восемнадцати-девятнадцати, которых вовсю щупали и тыкали на кушетке в гостиной. Каждый вечер Христос умирал на срубленном в Иерусалиме дереве, а Эльвира, покойница, бледнела в рамке из красного дерева, куда её поместила память родных и раковая опухоль.
А мой отец считал, что у его брата в доме бардак.
Временами, в самых разных местах, я мысленно возвращался к мёртвой Эльвире, к кушетке, чьи старые пружины скрипели под человеческим весом, к серебряным рамкам со снимками дяди в Неаполе, Яффе, Суэце. Он в своё время умер от тромбоза венечных сосудов — болезни, доконавшей моего деда. В нашем роду у мужчин в первую очередь сдает сердце.
В тётушкин дом часто приходили гости. Запах двух юных самок, а в их отсутствие различные предметы их личного обихода, служили катализирующей энергией, определяющей совокупное существование вещей: тушащегося мяса, бутылки красного портвейна, припрятанного за незаправленной кроватью в нише, чашек чая, которые были выпиты и оставлены всюду бесконечными визитерами; а заявлялись они и днем, и вечером, и поздно ночью, когда девушки — дым из жопы, — появлялись на кухне и ели вместе финскую пикшу, которую ушедший с флота на пенсию и работающий начальником поезда их отец привез из Абердина.
Девушками, теперь они взрослые женщины, были Виола и Тина.
Помню, как Виола в нижней юбке стояла над раковиной. Её розовато-лиловые подмышки блестели от мыла. Она обтёрлась губкой, и мыльная пена вернулась в крошечный бассейн, где находилась ее рука. Маленькому клинышку мокрых волос, по которому струилась вода, в то время было восемь лет, а самой подмышке — двадцать два. Её волосы испускали электричество, а она пока ещё оставалась в женском монастыре примерно в одно время с первым расцветом кроваво-красных роз. Её физическая красота принесла ей какого-то умника, и в моменты крайнего напряжения она, чтобы справится с ним, обращалась за помощью к церкви. Малькольм изучал медицину, квалификации пока что не получил. Они жили в каких-то невразумительных меблированных комнатах в восточном районе города. В первый раз она забеременела демонстративно, в нищете, и с того времени, поскольку муж превратился в полу-инвалида, в её комнатах царила некая мрачность, а вела она себя в той или иной степени демонстративно уныло. Ребёнком я был всегда влюблен в Виолу.
Каждый раз, как я видел Ангуса, он или ложился спать, или только что встал. Он любил поспорить и неторопливо поразглагольствовать, склонный к как будто бы неопровержимым абстракциям. Когда оные не обсуждались, он начинал свои речения, прерываемые или оканчивающиеся зевотой, часто он вдохновлялся погодой. Это странно, поскольку он проработал на заводе в ночной смене четырнадцать лет, и подробности погодных условий стали для него не более, чем просто воспоминаниями. «Холодно», — объявлял он. Или: «Жарко». Или иногда: «Идёт дождь». Присутствие слушателя было ему особенно на руку, когда он комментировал погодное состояние за день. Ангус сужал свои серые глаза и потирал внушительных размеров кадык. Он у него был белый, острый, напоминал сустав ощипанного цыплячьего крыла. Если возникала несостыковка между преподнесённой собеседником информацией и метеорологической сводкой по радио, Ангус погружался в раздумья. Если собеседник всё ещё оставался с ним, он задавал вопрос своим размеренным и высоким голоском: «Ты сказал, на улице весь день дождь?» Собеседник неуверенно кивал. «Забавно, — продолжал Ангус. — А по радио сообщали: переменная облачность с осадками».
Моя вторая сестра, Тина, была замужем за Ангусом, и по воскресеньям, утром, после чтения воскресных газет, выполняла с ним супружеский долг. Это происходило на кровати, за зелёными шторами в фотографией Эльвиры, с тех пор как сестра стала обеспеченной женщиной, стояло пианино. Она держала небольшой универмаг, работавший по шестнадцать часов в день, включая воскресенье. Ситуация усложнилась, когда дядя пал жертвой тромбоза венечных сосудов, потому что последние годы он всего по шесть дней вкалывал на кухне большой столовки и, таким образом, мог на седьмой трудиться в универмаге.