Шрифт:
Пятнадцать лет и полмесяца назад. После парада прорвался-таки ливень, громыхало и сверкало, как во время артобстрела, но это были только молнии, только яростно лупящие в дымящийся асфальт струи небесной воды. Шумной гурьбой завалились в «Крылья чайки», обмывали победу, новехонькие сияющие медали, ордена. Белозубо сверкал улыбкой Хасинто, сверкали на дне стопки с арварановкой майорские звездочки — и он лихо опрокинул, как положено, потом осторожно вытряхнул мокрые звездочки на ладонь. Хасинто вручили орден Лавена-Странника, выпуклый, тонкой работы старинный кораблик раздувал паруса на его груди — одна из высших королевских наград за заслуги перед Даром и короной.
Рассеянно поглядывал сквозь очки «гнилая интеллигенция» Юналь, получивший из королевских рук медаль «За безудержную храбрость», взмахивал девичьими ресницами День, и сыпал в стопку с арварановкой третью ложку сахара — невкусно ему было, ишь, а обидеть товарищей не хотел.
— Ты еще одеколону накапай для запаху, — сострил кто-то, и все с готовностью расхохотались, молодые, безбашенные, вся жизнь впереди, а те, кто, притомившись, заснул навсегда в лесах под Алаграндой, тех мы помним, мы-то живы, смерти, ребята, нет, сумеречные вон веками живут и нас научат, опрокинем еще по одной, и да здравствует его величество король Герейн!
Рамиро исправно обмывал награды, в голове шумело, и словно тяжелую ладонь кто-то положил на затылок. Потом были еще здравицы, и королю, и молодой королеве, и за принца Алисана, и за союзников — слышь, Денечка, за тебя значит, как бы мы без тебя, передохли бы тогда в окружении, и еще тогда, под Калаверой — всех спас. А еще за Рысь, которую макабринские псы расстреляли под Махадолом, и за Каселя, за Хаспе, за Верану, за Ингера, за Марейку, которую собирались эвакуировать с остальными девками, после начала войны, когда студенческий их театр превратился в партизанский отряд, да не успели.
Играл на улице оркестр, волнами накатывала музыка, наваливались прозрачные сумерки, кружилась голова и трепетали белые занавеси на отмытых от бумажных полос окнах. Новая жизнь теперь начнется, волшебная жизнь, ребята, а девушки дролерийские как хороши — понаденут платья в горох, туфельки на каблуке, может и нам чего обломится, а? Да и наши им под стать, ни чем не уступят, может еще кой в каких местах и побогаче будут.
Часть компании еще осталась праздновать, те, кто родом из столицы, разбрелся по домам и товарищей растащили — мыться и спать, и они с Днем тоже шли по промытой дождем Семилесной, залитый ночной синевой город расплывался и пошатывался, весело бухал и расцветал над головой радужный салют, а впереди была та самая новая, волшебная…
Оставив стакан, Рамиро вернулся в коридор, откинул защелку и толкнул дверь в темную комнату, служащую кладовкой. Щелкнул выключателем. Тусклый дрожащий свет проявил стеллажи, до потолка заставленные коробками, заросшие паутиной пустые стеклянные банки, гроздь старых, похожих на висельников, пальто, связанные лыжи в углу — на каждую лыжину надето по хозяйственной сумке. Рядом с пальто на крюке висел брезентовый чехол с продолговатыми предметами. Рамиро снял его, подержал в руке, потом повесил обратно — винтарь был разобран и аккуратно завернут в пропитанные минеральным маслом тряпки, вряд ли в стволе сами собой появились раковины
На полу, возле лыж, на ржавых детских санках стоял вещмешок, покрытый масляными пятнами, внутри угадывались округлые предметы, величиной с апельсин. Но Рамиро нужен был не он. Еще глубже, за лыжами, нашлась тренога от отцовского теодолита, а сам теодолит, в потрескавшемся кожаном кофре, обнаружился на полке между стеклянных банок.
Чихая от пыли, Рамиро убрал с пути старые резиновые боты и обернутые в крафт, непочатые рулоны ватмана, добрался до стеллажа и выволок из-под нижней полки тяжелый фанерный ящик. Сдвинул крышку — внутри рядами лежали серые бруски, похожие на хозяйственное мыло. Он взял три штуки, задвинул крышку и вернул ящик на место. На другом стеллаже откопал из хлама деревянный чемоданчик с инструментами и брезентовую сумку. В сумке лежали круглая жестяная коробка, бухта оплетенного хлопчатобумажными нитками шнура и клубок шнура попроще, без сердцевины.
На кухне, подстелив на клеенку древнюю, ломкую, тридцать пятого года газету, он разложил принесенное из кладовки. Взял изрезанную кухонную доску, наточил сапожный нож. Сел, приготовил инструменты, изоленту, огнепроводный шнур, достал капсюли из жестянки и принялся за работу.
Через десять минут все было готово. Рамиро уложил сверток в материну авоську, извлеченную из кухонного стола, и вымыл руки окаменевшим мылом.
Снова вернулся в коридор, на этот раз к телефону. По памяти набрал номер.
— Але? Позовите, пожалуйста, господина Дня. Это Рамиро Илен спрашивает.
— Господина Дня сейчас нет на месте. — Голос секретаря Денечки был ровный, как накатанное шоссе. Ни взгорка, ни колдобины.
— Опять нет? А когда он будет?
— Для вас — никогда.
Утром моросил дождь. Туманная взвесь висела над дорогой, размывала поля и перелески в акварельный, лишенный деталей фон. В девять тридцать Рамиро миновал Вышетраву и свернул от моря к северу, на Шумашь.