Шрифт:
— Прости меня, что я позвал тебя сюда, так далеко от жилья, где я могу предложить тебе только местечко на земле. Присядь пожалуйста.
Его глаза поднялись на моего провожатого, который немедленно исчез за кустами вместе с нашими животными. Тогда Аб-дер-Рахман присел на землю возле меня, не говоря ни слова. Я тоже молча вытащил портсигар и предложил ему папиросу. Тут я заметил у него странную особенность: он, не подымая головы, протянул руку и взял папиросу, тихим голосом сказав «благодарю». Когда он протянул руку за папиросой, то я увидел, что рука была изуродована — на ней был только большой палец и один сустав указательного, на месте остальных пальцев видны были страшные шрамы. Молча и сильно затягиваясь, выкурил он папиросу, затем, опустив голову на грудь, тихим голосом начал свою речь.
— Меня зовут Аб-дер-Рахман. Все произошло так, как я предполагал: в минуты просветления я видел это, и знал, чем кончится битва, когда она началась: поражением в глазах слепых и победой в глазах тех людей, которые видят глубже! Еще не подул тот ветер, который выбросит чужестранцев из нашей страны! Когда мои раны заживут, я пойду на юг, чтоб там поднять народ против чужеземцев. Я знаю, что и ты, мой невольный спутник, чужеземец, но немцы не трогают меня и моих братьев. Путь наш тяжел и тернист, и мы, вероятно, будем иметь меньше спокойных часов, чем у меня пальцев на правой руке, но если мы будем поддерживать друг друга и не дремать, то благополучно достигнем цели. Я не буду твоим слугой, ты не должен платить мне за проводы, ни покупать мула, но я могу предложить тебе одного человека, которого ты можешь нанять проводником: он ничего не боится, очень опытен в путешествиях и умеет все делать. Завтра утром он явится к тебе и может помочь тебе собираться в дорогу. Он — немой, но слышит и понимает все, что ты будешь говорить ему по-арабски. Он также сможет сообщить мне, когда ты выступишь в поход, и тогда мы встретимся с тобой за городом. Ты можешь доверять ему, так же как и мне и как я доверяю тебе. Твои папиросы очень хороши, дай мне еще одну!
Когда он нагнулся, чтобы прикурить папиросу, его бурнус раскрылся, и я увидел у него на груди такие же страшные шрамы, как и на руке.
— Отлично, Аб-дер-Рахман, — сказал я. — Только одно открой мне: почему ты доверился мне, чужеземцу, о котором ты ничего не знаешь, и откуда ты знаешь, что я верю тебе?
Он встал и, приложив руку к губам, издал протяжный свист, в ответ на который из-за кустарника показался Идрис со своими двумя животными.
— Прости меня, но скоро наступит час вечерней молитвы — лидак-сайда. Да будет ночь твоя благословенна!
Я пожал ему левую руку и ответил на приветствие.
И когда я со следующего пригорка оглянулся назад, он уже исчез в сумерках надвигающегося вечера, а я, задумавшись, поехал дальше с Идрисом. Передо мной как живой стоял этот странный человек, с удивительным острым взглядом черных глаз, которые как будто смотрели в землю, но отлично видели все вокруг себя. Когда он прямо смотрел мне в глаза, то сердце мое начинало усиленно биться, как у пойманного зверя под лапой тигра. Почему он, не глядя, видел этими глазами все, начиная с папиросы и кончая душой человека, с которым он разговаривал?
Не додумавшись до объяснения этого странного явления, я громко произнес:
— Он факир! — и засмеялся, подумав о том, что человек успокаивается только тогда, когда найдет подходящее название для чего-нибудь малопонятного.
Глава шестнадцатая
Страшная ночь. — Стреляйте в каждого сомалийца!
Когда я на следующее утром вышел из гостиницы, чтобы направиться к своему трактирщику, Идрис с высоким широкоплечим негром уже ожидали меня на улице.
— Это тот самый человек, о котором ты вчера слышал, — сказал Идрис. — Его зовут Абдулахи Хамис, а мой отец просит передать тебе, что он нашел хороших мулов для тебя.
Мое первое впечатление при взгляде на Хамиса было не особенно благоприятно. Его глубоко лежащие глаза и сильно развитая нижняя челюсть, выдающаяся вперед как у орангутанга, придавали ему выражение животной жестокости, а спокойный взгляд, которым он смотрел на меня, граничил с наглостью. Он поклонился, на что я ответил коротким «сайда», но тут он внезапно схватил мою руку, приложил ее к своему лбу и груди и при этом так мило по-детски улыбнулся, что я сейчас же простил ему его страшный вид.
— Умеешь ли ты готовить? Умеешь печь хлеб, хороший белый хлеб из пшеничной муки?
Он поспешно закивал головой, издавая при этом хрюкающий звук, затем хлопнул себя по животу и, закрыв глаза, сделал вид, как будто втягивает в себя чудесный аромат еды.
— Значит, ты умеешь печь вкусный хлеб? Ну, а сколько жалованья ты просишь?
Тут последовала целая пантомима: сначала он три раза показал мне по десять пальцев, затем схватил себя несколько раз за разные части тела, причем каждый раз попадал в одну из многочисленных дыр своей рубахи, потом, расставив ноги, как для верховой езды, защелкал языком и показал, как будто он стреляет из ружья. Это нужно было понять так: он просит тридцать лир, новую рубаху, осла и ружье. Я утвердительно кивнул головой, а он отвесил мне весьма изящный поклон. Тут и молчаливый Идрис расхрабрился и спросил меня, сколько я буду платить ему.
— Если ты будешь помогать мне при фотографировании, то я заплачу тебе столько же и, кроме того, куплю обратный билет на пароход до Могадиу, затем ты, конечно, полупишь от меня бакшиш, как это требуется вашими обычаями. Доволен ли ты?
Он был очень доволен, так же как и его отец, которому я после приобретения через его посредничество подержанной палатки, двух бурдюков для воды и нужных нам мулов дал десять фунтов за комиссию, но зато освободил его от подписания каких бы то ни было обязательств. То, что со мной ехал Аб-дер-Рахман, придавало мне спокойную уверенность и во всяком случае давало большую гарантию, чем имущество трактирщика. Приготовления к этой поездке были произведены с необычайной для восточных людей быстротой, и уже на следующее утро мы ехали из города мимо итальянской пограничной стражи по направлению к югу.