Шрифт:
Вечернее солнце золотило проникавшую в окно полосу света. Отблеск его озарил мрачные глаза дикаря, и мирная, почти мягкая улыбка сгладила жесткие, суровые складки его рта.
Далеко расстилалось цветущее, освещенное солнцем поле, и в его сердце торжественно задрожал долгий звук. Он сразу понял, что это солнечная улыбка той белой женщины, звучание ее голоса. Он мечтательно закрыл глаза, и свет погас, звук оборвался, и, как лев из мрака ночи, выскочило воспоминание о ее смерти.
Никогда он не увидит этой улыбки, никогда не услышит звука ее голоса. Погасла звезда, недоступно далекая, но горевшая ласковым светом на темном небе его жизни, — никогда, никогда…
В дикой ярости и муке он откинулся назад, изогнулся и вонзил в свою руку острые белые зубы.
— Что ты делаешь, Хатако? — раздался вдруг рядом с ним голос врача.
Он вздрогнул и в жестокой муке молча посмотрел на белого человека. Тот присел на край койки. Его тонкие белые пальцы легко охватили запястье Хатако и, смотря на часы, он спокойно сказал:
— Как ты мог говорить со мной обо всем, что было в твоей жизни, так же ты можешь говорить и о том, что происходит в твоей голове. Как только ты к нам пришел, я сказал тебе, что буду твоим другом, и ты знаешь, что это не были только слова…
Некоторое время Хатако молчал и неподвижно смотрел в потолок. Затем он начал говорить медленно, с длинными паузами между словами, как бы разговаривая с самим собой:
— Видишь, бана Мганга, с тех пор, как я стал аскари, у меня всегда было что есть и была одежда, был кров от дождя и росы, и деньги на табак и на женщин, а также охота и битвы, но сердце мое никогда не было сыто и спокойно. Оно всегда горит и ищет, не знаю чего…
И в моей голове кружатся мысли и вопросы. Почему все такое, какое оно есть? Почему я всегда остаюсь таким, каким был, никогда не забываю добро, которое мне кто-нибудь оказал, но также никогда не забываю и зла, причиненного мне? Отчего то, что я люблю, и то, что я ненавижу, меня всегда наполняет целиком, так что я ничего не слышу, не вижу и не нахожу покоя, пока не помогу друзьям или пока не почувствую на языке вкус крови врага?
Но я не хочу больше быть людоедом, не хочу, чтобы меня презирали и смеялись надо мной мои товарищи, хотя я умнее и сильнее их всех. Не хочу, чтобы меня наказывали белые, которым я обещал верно служить. Видишь ли, бана Мганга, все эти вопросы кружатся и скачут в моей голове и непрерывно стучат в ней, как копыта тысячеголового стада зебр. Вы, европейцы, вы так много знаете, а ты знаешь гораздо больше всех остальных, быть может, ты сумеешь мне ответить и сказать, почему все это так?
Врач мягко провел рукой по лбу дикаря и с тихой усталой улыбкой проговорил:
— Нет, Хатако, я не могу тебе этого сказать. Мы, белые, тоже не все знаем, и вот уже много тысяч лет как самые умные из нас не находят ответа на многие «почему». Но на некоторые из них тебе ответит собственная жизнь.
— О, но когда я состарюсь, мои кости ослабеют и кровь остынет, тогда мне не нужно уже будет это знание! Если люди не могут мне ответить, то я пойду и спрошу богов. Единый бог мусульман и три бога христиан живут высоко на небесах, куда не пробраться мне. Но, говорят, что там, наверху, в холодной стране льдов, живут сильные духи, Бугван говорил, что они всегда там жили и стары, как мир. В таком случае, они должны быть очень мудры и все знать…
Я уже не раз хотел проникнуть в их страну, но мне всякий раз приходилось возвращаться с полпути. Но теперь я снова поднимусь туда и лучше умру, но ни за что не спущусь прежде, чем мне не удастся ступить на самую вершину горы и поговорить с духами о том, о чем я спрашивал тебя, и о многом другом, бана Мганга…
Он замолчал, и в его горящих мрачной страстью звериных глазах засветилось совсем новое выражение — из них струилась доверчивость ребенка, поверившего в сказку.
Сплетя бескровные пальцы рук, ученый с задумчивой улыбкой смотрел на его коричневое лицо.
— Да, поднимись в гору и получи там тот ответ, который получили все, до тебя поднимавшиеся на небо, — сказал он тихо и вышел.
Через неделю Хатако доложил фельдфебелю, что он здоров, и вернулся в роту. Прибыла третья дивизия и пополнение с двумя новыми офицерами. Дивизия снова была разделена на отрады, и было объявлено, что первый и третий отряд на следующий день выступают, чтобы изгнать банды мятежников из их засад в дремучих горных лесах и обезвредить их.
Полковник сам прочитал дневной приказ, который заканчивался так: «Омбаша Хатако за людоедство разжалован в рядовые».
Как каменное изваяние, стоял Хатако перед фронтом. Ни один мускул не дрогнул на его лице с резко выступающими скулами.
— Ты пойдешь и сдашь свою нашивку! — прибавил полковник, холодно посмотрев на разжалованного.
— Ндио, бана полковник, — равнодушно проговорил низкий голос. — Надака шаури!
— Что тебе нужно?
— Бана полковник, я хотел бы, чтобы меня назначили в первый или третий отряд, чтобы отправиться с ними против Шигалла.
На лбу офицера появилась глубокая складка, он открыл было рот, чтобы жестко ответить «нет», но к нему подошел штабной врач, стоявший, скрестив руки, в группе офицеров, и быстро вполголоса проговорил: