Шрифт:
— Я же говорил тебе, что тебя отпиз… что ты доиграешься, если будешь за мной шастать (ходить)… Хорошо, что они меня, блин, не выделили (встретили)… а то бы рассекли (заподозрили), что я с тобой… что мы… блин, только об этом подумаю, как…
Довольно; Адам закрывает его рот рукой. Не надо говорить, надо подумать, где теперь будем жить.
11
У Роберта в разговорах постоянно звучала одна тема: все только и ждут, когда из-под его пера выйдет неудачный роман, поэтому он и медлит. Фактически это частный случай графомании — мания неписания. Долгое время он жил на деньги от своего последнего, самого известного романа, получившего всеобщее признание; и тогда он почему-то втемяшил себе в голову, что должен сделать перерыв, да подольше, чтобы набраться сил и отстраниться от прошлых текстов; успех романа сильно поправил его дела, Роберту уже не нужно было писать для хорошего самочувствия, тем более что именно тогда он познакомился со своей будущей Женой и начал семейную жизнь; в окружении доброжелательно к нему настроенных людей, радуясь близости принадлежащей только ему привлекательной женщины, он совершенно перестал корить себя за то, что не пишет, можно сказать, он потреблял успех, который, впрочем, был неоспоримым, — благосклонно настроенные критики не скупились на восторги, критически настроенные говорили, что просто роман идеально попал в тему; так или иначе, никто не счел его книгу неудачной. Со временем он стал жаловаться на то, что все только и ждут, когда из-под его пера выйдет неудачный роман, — так он поначалу говорил Жене и Тестям, объясняя, почему совсем не пишет; нет, конечно, книги он подписывал, блистал остроумными комментариями на тему литературной и окололитературной жизни, но писать свой новый, на этот раз неудачный, разумеется неудачный, как он говорил, роман решительно отказывался. На вопрос Жены: почему же «разумеется неудачный», как он мог вбить себе в голову такую нелепицу, он отвечал, что последний роман был перехвален, и все несчастье состоит в том, что завышенная оценка была поверхностной, и все те, кто им бессовестно восхищался, теперь должны чувствовать себя обязанными принизить оценку его нового романа, должны с нетерпением ждать его неудачного романа; чтобы он смог в будущем стать по заслугам оцененным писателем, он должен принести в жертву «неудачный роман», должен принять критику, ощутить вкус поражения, должен позволить всем тем, кто начал задним числом стыдиться своих громогласных похвал, теперь публично отхлестать его за его новый, неудачный роман, за литературное недоразумение, каковым этот роман должен предстать; он говорил, что удачный роман в этих условиях невозможен хотя бы из тех соображений, что его последний, необычайно удачный роман описывал страдания, из-за чего благожелательно настроенные критики сочли его пронзительным, а критически настроенные критики сочли его циничным, эксплуатирующим человеческие эмоции, хотя и они не отказывали ему в убедительности описаний страдания главного героя; Роберт не писал свой второй роман, потому что и этот, второй, должен был бы рассказывать о страдании. Проблема состояла в том, что он не мог искренне писать ни о чем, кроме страдания, но ни в коем случае не хотел писать роман о невозможности написать роман о чем угодно, кроме страдания; его новый роман, если бы он в конце концов приступил к его написанию, должен был бы, как и предыдущий его роман, описывать страдания, его герой, как и герой предыдущего романа, должен был бы заниматься прежде всего страданием, скорее всего, он страдал бы точно так же, как и герой предыдущего романа, из чего благожелательные критики первого романа должны были бы признать второй его роман попыткой воспользоваться проверенной рецептурой по написанию пронзительного романа, критически же настроенные критики должны были бы счесть эту книгу свидетельством творческого увядания и автоплагиата; поэтому он долго отказывался писать свой новый роман, а когда Тесть устроил его на должность в подвале суда, чтобы он мог уединиться в тишине и попытаться что-то написать, пошли ноги за окном и всякое такое, что, как он говорил, утомило его слова. Он объяснял, что не может писать очередную книгу о страдании, что у него нет ни малейшего желания, но ни о чем, кроме страдания, он писать не может, в конце концов он мог бы написать неискренний роман, что расходилось бы с его целью (а его целью была литературная искренность), поэтому он мог бы написать искренний роман о невозможности написать роман о чем-то, кроме страдания, но у него не было ни малейшего желания, это был бы явный крах, говорил он, табуны кретинов получили бы пищу, говорил он, писать о невозможности писать — литературное самоубийство, говорил он и вполне логично не начинал работу над новой книгой. Когда Жена заставала его за работой в кабинете, еще задолго до того, как кабинет превратился в — как она его язвительно называла — мемориальный зал, еще когда он служил Роберту как мастерская писателя, итак, когда она заставала его за писанием, он говорил, что это ерунда, что это написано без веры, а кроме того, слишком мало, чтобы слепить из написанного неискренний роман о тепле и радости жизни, отвечающий ожиданиям издателей, равно как и меценатов, главных редакторов, министров, всех тех культурных надсмотрщиков, которые постоянно советуют ему «написать на этот раз что-нибудь теплое, позитивное», потому что «народ и так уже устал от всего, что творится вокруг», «вот мы и ждем, что по крайней мере художники слова перенесут нас в какой-то другой мир», а если конкретнее — «в мир теплый и позитивный»; он не верил, но обязательно хотя бы раз в день садился за стол и пытался думать о мире тепло и позитивно — не получалось; он не умел и страдал от этого неумения, отказывался писать и призывал Жену, тогда еще охотно вживавшуюся в роль принадлежащей ему привлекательной женщины, тогда еще клевавшую на приманку удовольствий, призывал ее, а потом все шло по такой схеме: Жена спрашивала, удалось ли ему хоть что-нибудь написать, Роберт отвечал, что пока еще не до конца рассеялся сумрак его души, Жена спрашивала, может ли она ему как-то помочь, Роберт отвечал, что, конечно, она может вместе с ним совершить великий акт жизнеутверждения, который наверняка вдохновит его на творческое завершение остатка дня, и, говоря это, пытался подманить ее поближе к письменному столу, а когда Жена начинала ретироваться, вопрошая, не трактует ли ее господин писатель слишком утилитарно, он отрезал ей путь к двери, поворачивал ключ в замке и прятал его в карман брюк, Жена начинала нервически хихикать и говорила, что он должен сосредоточиться на работе и наконец-то начать писать, Роберт отвечал, что не может схватить вдохновение, передвигал компьютер на край стола, чтобы освободилось место, и уговаривал Жену лечь на стол, Жена оказывалась безоружной и подчинялась его уговорам, как, впрочем, и собственным страстям, но предупреждала: «Только боже упаси тебя описывать, как ты меня тут на столе», после чего, то есть после начала совместного ритмичного жизнеутверждения, время от времени выдыхала слабым голосом: «Ты мой писатель…»
Роберт доволен собой, ему удалось дождаться нужного момента: пришло время романа. Смерть, при всех ее недостатках, имеет то достоинство, что сильно продвинет его творение; как у автора, уже отошедшего в мир иной, у него будет значительно более благосклонная критика, и, что самое важное, он сам придаст себе окончательный контекст. Роберт смертельно серьезно думает о том, чтобы начать писать, но в данный момент он должен испариться.
Все измельчало. Ребенком он приезжал сюда каждый год в летние и зимние лагеря; теперь, четверть века спустя, у него странное чувство, которого следовало ожидать: заборчики, барьерчики, тротуарные бордюрчики, ограды скверов, наконец, сама кирпичная стеночка вдоль бульвара над рекой — все измельчало, скукожилось; в памяти Роберта все осталось на уровне роста десятилетнего мальчика, и теперь он должен смириться с уменьшением всего вокруг на сорок сантиметров. Может, это не он вырос, а мир уменьшился; может, это не он исчезает, хоть его угнетает напророченная смерть, а это мир вокруг него увядает; может, он боится не того, что его не хватит, а что ему не хватит мира, что мир съежится, став недоступным для чувств, и Роберт останется один, без декорации, без публики, с душой столь же бессмертной, сколь и бесполезной в пустыне вечности. Прямо с утреннего автобуса, еще до апогея дневной жары, еще до разгара летнего сезона, по пустым, сонным улицам идет он к нижней станции фуникулера, входит по ступенькам, которые когда-то были ступенями, и, хоть в прошлом они были выше и круче, он помнит, как бегал по ним гораздо быстрее ленивых взрослых, — он, более легкий телом и душой, потому что не думал тогда о том, что каждый его шаг где-то записан и сосчитан и что с каждым шагом он становится ближе не только к продавцу мороженого и киоску с новым «Жбиком» [12] , но и к тому, что, согласно путеводителям общей медицины, должно было означать неосвященное мученичество, без ангельских труб, без житийных писаний, без вознесения на небо.
12
«Капитан Жбик» — самая длинная (53 тетради) серия польских комиксов.
Он садится на кресло фуникулера одним из первых в этот день, персонал предупреждает, что наверху еще очень холодно, советуют потеплее одеться; он едет, склоны безлюдны, небо чисто, лишь через пару часов его заполнят парапланеристы, если ветер поможет им, а все говорит за то, что именно так и будет; но пока безветрие, высокие ели стоят неподвижно, холодный воздух от движения фуникулера обдувает лицо Роберта — бодрящее предветрие. Ему на память приходит одна из давних максим Тещи, отчитывающей Тестя за любовь к дорогим костюмам: «Кто живет как мот, того после смерти на все стороны света размотает» — или что-то в этом роде, во всяком случае это должно было звучать своего рода предостережением, что останки расточителя вороны по бездорожью растащат (а может, лучше «враны»: с некоторых пор в католических СМИ, которые без остатка завладели умом Тещи, пошла мода на библейские архаизмы; «и враны разнесут кости твои непогребенные» — так по идее должна была звучать новейшая версия проклятия тем, кто грош не ставит ни в грош), как же хорошо, что уже скоро ему не придется это слушать и вообще ничего, кроме ветра, минуточку, кто это пел, что ветер приходит, чтоб нас отсюда сдуть, стереть наш след и засыпать наш путь, следы на дорогах, где мы прошли вдвоем, не то все подумают, что мы еще живем… Претенциозно получается, думает Роберт; а как думать о смерти, чтобы было непретенциозно, как непретенциозно умереть, что надо делать, чтобы просто отбросить коньки, без высокопарных воспарений, но в то же время не позволить этой банде католиков распоряжаться его прахом; ох какое удовольствие испытали бы они, вкладывая в его руки погребальную свечу, а в его уста — последнее святое причастие, лучше уж ветер, даже если кому-то покажется, что это напыщенно, пошло, что такому, как ни крути, творческому уму не подобает столь банальная мысль; плевать, в конце концов, это его смерть, не хватало еще, чтобы ему кто-то советы давал, как переселяться на тот свет. Даже если того света нет, ветер все равно есть, и Роберт верит в дуновение и хочет, чтобы именно ветер смерть-невеста принесла ему в приданое; на вечное отдохновение и вечный свет он не претендует, а коль скоро дух веет и ветер дует где хочет, Роберт хотел бы отсюда дунуть как можно скорее.
Вот и пришло это самое когда-нибудь, и ничего не сходится: где та хатка деревянная под Дзянишем (а ведь зарок себе дал, что когда-нибудь купит ее), где высокая грудь горянки (а ведь клялся, что когда-нибудь найдет себе девицу красну с лицом ясным, чтобы с нею любиться и, согласно Божьему наказу, размножаться и плодиться), где та гряда Высоких Татр (а ведь собирался когда-нибудь пройти ее до конца)? Почему жизнь его прошла в низине, если только в горах он чувствовал себя как в своей тарелке? Опомнился: того и гляди, обращусь в прах, надо сдержать данное себе слово.
Многие из его старых друзей по альпинистской связке забросили альпинизм ради так называемого парапланеризма; те, кому всегда не хватало воздуха, кому контакт со скалой не доставлял такого удовольствия, как свободный спуск до основания стены после восхождения, теперь просто парили над горами на парапланах, раскручивая поднебесный бизнес — коммерческие полеты, эти хорошо оплачиваемые инъекции адреналина для охочих до впечатлений воскресных туристов, а еще — фирменные корпоративы (и работы меньше, чем с чайниками, желающими покорить Монаха [13] ). Рожденные ползать по предгорьям смогли взлететь над горами, озирая их с высоты птичьего полета; свобода частых полетов освободила их от земных страхов, именно парапланеристы, предпочитающие, чтобы их называли на немецкий манер гляйтерами (ибо какой же это параплан, если как раз они, в отличие от всех остальных, и летают в прямом смысле слова: без мотора, без жестких крыльев, птичьим чутьем выискивая воздушные потоки, с ветром на «ты»), именно они казались Роберту единственными, кто не злоупотребляет понятием свободы. Они ступали по земле легко, как будто только того и ждали, чтобы оттолкнуться и вновь взлететь; подсевшие на кайф свободного полета, понимавшие, что, если раз удастся оторваться от земли и благополучно приземлиться, возврата больше нет — больше ничто в жизни не даст такого удовлетворения; парапланеризм — это как героин, говорили они, это круче секса, а при этом, что для Роберта было важнее всего, они во всем непретенциозны: даже когда говорят, что там, наверху, они словно птицы, находящиеся во власти ветра, они абсолютно, буквально правы. Вот на одного из них и пал его выбор: Роберт должен с кем-то поделиться своими горестями и быть уверенным, что тайна Иова Многострадального не разлетится по близким и дальним знакомым; в противном случае это вызвало бы неловкость с обеих сторон, Роберт стал бы личностью избегаемой; действительно, с какой стати люди должны хотеть заглядывать в глаза смерти, они пока что по сю сторону далеко идущих бизнес-планов, кредитных дилемм, отпуска на следующий год и беспокойств о парниковом эффекте, а он уже со смертью ходит, мысля минутами, часами, днями, недели робко отсчитывая, тогда как она уже в нем отсчитывает каждую секунду. Все они едут сейчас на ярмарку, а он уже — с ярмарки.
13
Монах — скала в Польских Татрах (2067 м).
Только парапланеристу можно верить, только ему можно спокойно довериться, поделиться своими проблемами; парапланерист никогда не скажет нет, если только ты не захочешь удержать его перед стартом, он занят исключительно тем, что ищет воздушные трубы, паруса над горами, избегает завихрений, чтобы не было схлопываний, слушает вариометр; его жизнь — сплошная подготовка к полету; эти ребята лишь делают вид, что их интересуют земные дела. Вот почему при встрече через много лет парапланерист обнимет тебя, многозначительно намекнет, что всякое дыхание Господа хвалит, что гора с горой не сходится, спросит, что у тебя, и сразу, прежде чем ты успеешь ответить, поинтересуется, а как насчет полетать в тандеме.
Как раз по этому вопросу приехал договориться Роберт, без церемоний, но не сегодня и не над этими горами, в обстоятельствах, специфику которых он объяснит, но не впопыхах, а спокойно, лучше всего на базе, за чаем с ромом. Нет, лучше перед базой, потому что человек-крыло должен следить за ветками деревьев: если начинают качаться, значит, есть поток, значит, будет полет, время летать, вскакивают один за другим и уходят ввысь.
— Понимаешь, старик, как бы тебе это сказать… Я с тобой, а как придет время, сам понимаешь, нет вопросов, для меня это даже дело чести, а пока что крепись, держи лапу, мне пора, смотри, какие потоки, как несет.
Ну все, заметано.
У него пересохло во рту; язык как будто обложен всем тем, что он откладывал на потом. У него болит все сильнее, и, наверное, уже не пройдет печаль по путям-дорогам, по которым он уже не пройдет. Женщины не его жизни будоражат его память (у других выбор был более удачным); Роберт свернул с пути, лег в траве и мстит себе за все не использованные в жизни случаи, истязает себя в стороне от многолюдья. Четверть века тому назад он так же отчаянно на том же самом месте гонял балду, но если тогда он прибегал к фантазии, то теперь к воспоминаниям. Вроде как ничего в том нет особенного, но ожесточенное отшельничество на этой высоте, в общем-то, истощает, Роберт через минуту будет слишком утомлен, чтобы собственными силами добраться до остановки; воды тоже неоткуда зачерпнуть, сбился, видать, с дороги, источники остались на другой стороне склона. А что, споткнется на оползне, запутается в колючках густого кустарника или просто притомится в лесу — и не переживет ночных заморозков; если раньше он представлял себе смерть в горах только как героическую, то сейчас самое время сменить свое мнение. Надо бы ему помочь, мы готовы потерять к нему остатки уважения. А что, если дать ему слегка в Розе запутаться? Тем более что домик ее неподалеку стоит, высоко над долиной, эдаким во всех смыслах особняком, в глухомани, ловцы сенсаций больше не прячутся по укрытиям, потому что показатель ее медийности за последнее время упал вместе с рекламными плакатами, на которых было ее лицо; так почему бы не столкнуть друг с другом эти два одиночества? Ведомый инстинктом и силой воли, Роберт все равно ведь дойдет до так называемых первых построек, так пусть же это будет забор знакомой нам усадьбы; а мы посмотрим, что из этого получится.