Шрифт:
На участливые вопросы матери она отвечала удивлённым взглядом. Только однажды, когда мать спросила её, не больна ли она, Наташа твёрдо и резко ответила:
— Здоровее да сильнее меня здесь никого нет.
Как-то плотовой остановился перед Улитой, ткнул толстым пальцем в её руку, перевязанную грязной тряпицей, и хотел толкнуть её кулаком. Наташа вскочила и схватила его за локоть.
— Рукам воли не давай, плотовой! — сказал она требовательно и спокойно.
Плотовой от неожиданности попятился и с изумлением уставился на неё из-под козырька.
— Чего это? — спросил он озадаченно, словно самого его оглушили ударом — Здесь — вобла, снулятина. И вдруг — щука зубастая… Откуда? Из какого омута?..
Он отошёл с обычным равнодушием и ленивой развальцей. Так же бойко подлетела Василиса-подрядчица и задребезжала:
— Это как же ты посмела-то? С самим плотовым сцепилась, а? Ещё не учёная, да?
Наташа так же спокойно отбила её наскок:
— Руки коротки, подрядчица. Отойди от греха.
— Я тебя, гадину, оштрафую. Охалиться со мной хочешь?
Наташа медленно повернула к ней лицо и пристально посмотрела на неё. Плотовой сейчас же вернулся, молча взял Василису за плечо и усмехнулся.
— Ты, бабья ошибка, прочь отсюда. Мои следы не топчи. Ежели услышу, что девку эту обижать будешь, весь жир твой выдавлю.
А Наташа попрежнему работала, далёкая от всего, сосредоточенная в себе. Улита покорно и смиренно причитала:
— Охрани тебя, владычица, от злой руки. А восставать-то не надо бы, дева… Не нам их судить. Я вот помолюсь за них, мне и легко будет.
Наташа не слушала её.
— Вот молодец девка! — в восторге вскричала Марийка. — Я бы так не могла — молоденькая очень: меня плотовой-то пальцем перешибёт.
Мать была потрясена и улыбалась растерянно.
Прасковея, которая сидела с Оксаной, с грохотом бросила на скамью багорчик с ножом, стремительно прошла мимо подрядчицы к Наташе. Ни слова не говоря, она крепко поцеловала её и так же молча пошла обратно, будто не замечая Василисы. Этот случай так взволновал весь плот, что резалки только и толковали об этом весь день.
Запевались горестные песенки. В одном конце жаловались:
На ватаге девки вянут: Подрядчицы жилы тянут.А где-то в стороне смешливо глумились над собою:
Больно, девки, слабы мы! Нас деньгой не балуют. Сделают нас бабами — И платком не жалуют.Мне очень хотелось взять багорчик у карсака, чтобы откидывать по счету рыбу в кучу у скамьи матери, но я боялся плотового и приказчика: вдруг кто-нибудь из них подойдёт ко мне и треснет кулаком по спине или по шее. Но мне казалось, что я не хуже карсака буду поддевать багорчиком рыбу и отбрасывать её в кучу около скамьи.
И карсака мне было жалко: не столько мне достанется, сколько ему. Работал здесь багорчиком Карманка — очень приветливый, с реденькими волосиками на подбородке, в длинном балахоне. Встречал он меня сморщенной улыбочкой и ласково кивал головой. Его смешное имя нравилось мне: в нём было что-то очень простенькое и игрушечное.
Я никак не мог привыкнуть к работе резалок. Она вызывала у меня отвращение. Лежит рядом со скамейкой скользко-холодная серебристая куча рыб, которые корчатся, извиваются, поднимают жабры, выпрыгивают Из кучи и бьются об пол. Мать и Марийка безжалостно пронзают их багорчиками и мгновенно разрезают их, так же мгновенно выскребают внутренности и скидывают ножом в ушат. Потом режут наискось спины и отбрасывают, уже мёртвых, обезображенных, в другую кучу. Руки у Марийки и матери выпачканы кровью и слизью. А они будто не замечают ни своих рук, ни рыб, и их проворные движения, повторяемые тысячи раз, совершаются сами собою. Я смотрел на других резалок (а их было на плоту не меньше сотни), и всюду мелькали в моих глазах быстрые взмахи багорчиков и ножей, полёт рыб и белые ноги, обнимающие скамейки. И сгорбленные фигуры женщин, и их лица, скучные и отчуждённые, казались мне неживыми, как у заводных кукол. И я чувствовал, что запевки резалок, сидящих за этой однообразной и противной работой по двенадцать часов, похожи были на крики отчаяния, на плач, на призыв о помощи. Но эти вздохи и рыдания освежали их лица: глаза вспыхивали волнением и какой-то внезапной мыслью. Эти запевки заражали и пожилых женщин, и все наперерыв пели, подбирая новые складные слова, часто острые, терпкие, злые, мстительные, в которых они выражали свою боль, свой гнев и проклятья безрадостному труду. А потом перекидывались шутками, начинался общий беспорядочный разговор — вспоминали прежние дни, облегчённо хохотали, а такие, как Прасковея, кричали на весь плот:
— Товарки! Девки! Не унывайте! Не вешайте носа! Живи, не тужи, веселись назло лиходеям! Выгоняй горе злостью, а сердце утоляй весельем.
И каждая пара резалок с наслаждением вставала со своих скамеек, подхватывала полный молоками ушат за концы палки, просунутой в дырки ушков, и вскидывала их на плечи. Женщины покачивались на ходу, разминая застывшие члены, и через двор шли за ворота, в жиротопню — к дымящей на прибрежном песчаном кургане печи, от которой несло смрадом рыбьего жира.
Карманка долго не давал мне своего багорчика, хотя и хотелось ему удружить мне. Он робко озирался и шептал:
— Ой, плотовой ругат! Приказчик бить зубам будет… Годи, коли шайтан их угонит.
И вот однажды, когда на плоту ни плотового, ни приказчика, ни Василисы не было, он радостно сунул мне свой багор и прошептал хихикая:
— Считай, малок! У меня свой счёт, у тебя свой счёт… Оба-два — одно.
Я выхватил у него багор и, повторяя его движения, подцепил рыбу острым крючком на конце черенка и откинул в кучу у скамьи.