Шрифт:
Далее шло подробное изложение, на две страницы машинописи без подписи, по меньшей мере странного образа действий Сухомлина в Заграничной делегации партии, даже с точки зрения ее левых сочленов. Он расходился со своими товарищами и с меньшевиками в Исполнительном комитете Интернационала во взглядах на демократию и на отношения к советской власти. В частности, поражало, что он не соглашался протестовать против, так называемого, показательного процесса против Бухарина и тайного суда над Тухачевским. Или то, что от него исходили благоприятные для советской власти, но оказавшиеся ложными слухи о смягчении карательной системы в СССР, об освобождении из тюрьмы А. Гоца.
Постановление о Сухомлине принято было 28 октября 1941 года, то есть вскоре после расторжения Гитлером своего "кровью связанного союза" со Сталиным и неожиданного для последнего вторжения в Россию. Теперь и для Сталина Гитлер превратился из союзника в - "исчадие ада", "чудовище и людоеда". Вынужденный переход Советского Союза на сторону демократий, как это ни странно, не смягчил, а обострил политические расхождения среди русских американцев. И среди эсеров и меньшевиков товарищеские отношения часто обрывались, а то превращались во враждебные, - недавние друзья именовались ренегатами и предателями.
Дело Сухомлина закончилось принятием нашей нью-йоркской группой 8 февраля 1942 года резолюции, которая вызвала декларацию от 16 февраля того же года вышедших из группы вместе с Сухомлиным: Издебского, Вл. Лебедева, М. Лебедевой, Слонима, Сталинского, И. и М. Яковлевых. Эта внутрипартийная полемика перешла и на страницы общей печати. В "Новом Русском Слове" Сухомлин в "Открытых письмах" атаковал нас, как "тайных", потом "скрытых пораженцев". Керенский и другие в том же "Новом {173} Русском Слове" - в январе-феврале 1942 года, - отвечали на эти атаки.
О том, какое место заняли эти разногласия в нашей жизни в изгнании, можно судить по No4-5 "За Свободу", за январь-февраль 1942 года. Помимо фактической справки - "Из партийной жизни": резолюции группы и имена вступивших в группу и покинувших ее за февраль 1942 года, имеются статьи Соловейчика, Аронсона, моя. Имеется и специальная статья - "Пораженцы и оборонцы" (ответ т. (!) Сухомлину)", представляющая тем больший интерес, что автором ее был не кто иной, как увлекший Сухомлина в годы первой мировой войны на путь Циммервальда - В. М. Чернов.
Блестяще написанная, с соблюдением всех "товарищеских" условностей, статья Чернова саркастически напоминала о том, кем Сухомлин был во время первой мировой войны (1914-1918 гг.) и кому уподобился в 1941-1942 гг. Не буду приводить доводов, кроме одного, особенно убедительного в устах или под пером именно Чернова.
Среди многих мишеней едва ли не центральной у Сухомлина была - А. Ф. Керенский. Чернов справедливо писал: "Вы уж меня простите: А. Ф. Керенского можно упрекать в чем угодно - только не в недостатке любви к родине или в неполноте органического отталкивания от всего, в чем видится хотя бы отдаленный намек на пораженчество".
Так "джентельменски" обошелся со своим былым единомышленником Чернов в начале политической жизнедеятельности Сухомлина в Нью-Йорке. Совсем иначе, много жесточе, непримеримее и по заслугам обошелся с Сухомлиным его ближайший соратник в течение четверти века В. И. Лебедев, когда и он убедился в двурушничестве Сухомлина. Но обнаружилось это лишь к концу мировой войны.
Возвращаясь к своим статьям о патриотизме, скажу, что я упоминал о том, как нездоровый патриотизм завладевал столь разными людьми, как честнейший и чистейший Пешехонов, и - "возвращенцами" другого типа: Алексеем Н. Толстым, Ключниковым или генералом Слащевым, и даже Петром Рутенбергом, давно уже ушедшем от русской политики в строительство еврейской Палестины и всё же поучавшими как раз накануне разгара сталинского террора 1936 года, что "в условиях нынешней России и Европы вредно и безнравственно вставлять палки в большевистские колеса. Не только неосмысленна, но вредна и безнравственна всякая пропаганда, направленная против большевистского режима, не говоря уже о прямой борьбе с ним. Ибо, ударяя по Сталину, - как-никак символу советского единства и средоточию большевистской энергии, - бьют неизбежно и по России". Это было за четыре с половиной года до начала войны Гитлера в союзе со Сталиным.
Я задавал риторический вопрос: "Если Черчиллю и Рузвельту приходится защищать и в парламенте, и перед прессой свои внешнеполитические и военные мероприятия, не всегда удачные, - почему особый иммунитет должен быть предоставлен советскому единодержавию не только в казенно-послушной России, но и в эмигрантском далеке?" Вслед за Авксентьевым и Керенским, я {174} утверждал, что мы против сталинской диктатуры не по доктринерским мотивам и не потому, что якобы жаждем непременно новой революции и потому и слышать будто бы не хотим о мирном спуске на тормозах. Нет, - то, что мы утверждаем, мы утверждаем, как патриоты России и Европы, как демократы и социалисты: и я приводил слова, брошенные Герценом клеветавшим на него в 1864 году: "жалкий прием изображать нас врагами России за то, что мы являемся врагами режима".
Ссылался я и на менее знакомого читателям "За Свободу" знаменитого русского философа-патриота Владимира Соловьева: "Национальное самосознание есть великое дело; но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение: басня о Нарциссе поучительна не только для отдельных лиц, но и для целых народов".
Приводил я и свои доводы. Если на слух советских патриотов мы недостаточно громко демонстрируем свои чувства любви к родине, - это потому, что подлинная любовь целомудренна и избегает громогласности и саморекламы. Бывшие демократы утратили обязательный для эмигрантов политический подход к явлениям, перестали ценить дискуссию, усвоили подход беженский - не рассуждать и не критиковать начальство, внимать и повиноваться.