Шрифт:
— Помогите! — ещё раз крикнул Чадов, забыв, что крик отнимает силы. И тут же был наказан за это — ближайший из бандитов вытянул руку и почти схватил его за плечо, коснулся цепкими пальцами с грязными обгрызенными ногтями. Тогда, выпучив от ужаса глаза, Чадов ощутил вдруг приток второго дыхания и бросился грудью на пространство, как бегун бросается на финишную ленточку. Следующую сотню метров он буквально мчался и по хлипким звукам шагов преследователей понял, что ему удалось оторваться от них метров на десять самое малое. Вот что значит не употреблять перед стартом!
Потом снова была трусца. Потом — шаг.
На площадь, развалившуюся посреди последних огородов кругом выкошенной травы, они вышли тяжело дыша и едва передвигая ноги. И сразу Чадов оказался в центре десятков мутных взглядов, оплетших его словно паучьи узы. Там, на выкосе, были расставлены табуреты и стулья, берущие в круг ещё один, отдельно стоящий, табурет. Сидели на них люди мрачного невыспавшегося вида, всё больше мужчины и старики в чёрных строгих костюмах с галстуками. Вертелись тут же пяток мальчишек разного возраста. В стороне перешёптывался десяток женщин — тоже в чёрных длиннополых одеяниях. Вётлы и вязы, окаймлявшие деревню, окроплены были чернотою вороньей стаи.
«Что за чёрт? — устало подумал Чадов, ещё двигаясь по инерции вперёд, выходя в центр площади, где стоял табурет.
Все были против него, очевидно. И это сразу лишило его воли сопротивляться или бежать дальше. Не было в том никакого смысла — не выпустят, догонят, схватят…
Он устало подошёл к табурету и грузно сел — осел на него. Подоспели его преследователи, приблизились, обдавая кислым смрадом пива и жирного пота. Прерывисто дыша и натужно сдерживая шумность дыхания, встали за спиной.
— Ну вот, — поднялся со своего места измождённый старик в шляпе, в чёрных сапогах, в которые заправлены были брюки под чёрным же пиджаком. — Ну вот, стало быть. Развозить не будем, недосуг нам всем. Нынче подать платить. Праздник, опять же, завтра, — он поправил чёрный галстук, быстрым взглядом мазнул по лицам собравшихся. — Всем всё ясно про человека сего. Да и не человек то вовсе, а скот безобразный. Даром никого в поголовный иск отдавать не станут. Бумагу из города все видели? Все. Так что… — и старик многозначительно махнул рукой.
Шорох голосов одобрил эту резолюцию.
— Про… простите меня, — выдохнул Чадов, пытаясь беглым взглядом охватить лица. Но проникнуть в эти лица было невозможно, будто их и не было вовсе, а были вместо них серые пыльные мешки, натянутые на головы. — Отпустите меня, бога ради, — всхлипнул он, окончательно теряя осознание мира и себя в этом мире. Всё было не то и не так. И одно только было ясно со всей бесповоротной окончательностью: не отпустят.
Его, кажется, не услышали за поднявшимся гомоном.
— Развозить не будем, — повторил старик и, ещё раз обежав глазами собрание (тоже, наверно, не различая лиц), снова махнул рукой.
Просыпалась, прошелестела над выкосом ещё одна вялая волна ропота. Одинокий аплодисмент плеснулся где-то у частокола и тут же смущённо стих. Кто-то зашёлся в лихорадочном трухлявом кашле. Один из мальчишек послал в Чадова неметкий голыш. Другие засмеялись его промаху, опасливо поглядывая на взрослых. Старик снял шляпу и уселся на место.
Словно это было знаком, один из преследователей тут же взял Чадова за волосы, оттянул его голову назад, прижимая затылком к потной рубахе на пузе, а соподельник его торопко, но без суеты принялся вспарывать розочкой чадовское горло.
«Вот и всё, вот и смерть», — трепетно подумал Чадов сквозь беззвучную невесомость, приподнявшую тело.
Спор о поэзии в десятом «А»
Солнце проникает сквозь скучающие по субботнику окна, распадается на лучи и лучики, на блики и отсветы, тепло щекочет глаза своей апрельской непосредственной ясностью. Зудит и тычется в стекло проснувшаяся имбецильного вида муха.
Семён Модестович Глотов, учитель литературы, вздыхает, вполуха слушая как десятиклассники обсуждают Гумилёва, ну, то самое: с тусклым взором, с мёртвым сердцем в море броситься со скалы…
Ропот голосов то накатывает, то спадает. Спорщики распаляются, голоса становятся громче, звонче, напряжённее. Сколько же в них непосредственности, искренности, неумения скрыть мнение своё, каким бы пустым или наивным оно ни было.
Милые, милые ребята… Юные, с безоглядными мнениями, стремительные в расстановке запятых между казнить нельзя помиловать, неуступчивые, дерзкие, нетерпимые, максималисты через одного, и в то же время какие-то… подспудно нежные, трепетные, простые и ранимые мимозы-недотроги. Дети.