Шрифт:
Варя вертела в руках платок и смотрела в окно. Взглянув на Евсеева из-под тяжелых, длинных ресниц добавила:
– Я уж и не знаю, что вам сказать. Мы с Петром много раз его просили и в больницу лечь, – у нас хорошую больницу построили в районе, – а он своё твердит.
– Варя, скажите, это верно, что Мефодий много лет с вами не разговаривал, будто не мог простить вам вашей любви к Петру Ивановичу. Вы простите меня за этот вопрос, – поторопился закончить Евсеев, видя пробежавшую по лицу Вари, тень. – Я не должен был…
– Нет, нет, что вы! – Варя помолчала. – Получилось тогда, всё как-то не так. Я Петра до одного дня и не замечала вовсе… Я ж была совсем девчонкой, а Петр… Вы верно знаете, что он старше меня на двенадцать лет. Что ему было до голоногих девчонок-мальков, мельтешащих под ногами. Только однажды, в последнее лето перед войной, мы носили еду и квасу косарям на покосы. Мне уже шестнадцатый годок шел… Тогда-то и случилось со мной событие, которое разделило мою жизнь на две половинки – до и после этого дня. Подала я Петру крынку с квасом, а сама не могу оторваться от его глаз. Глянул он на меня черными огромными глазищами, в которых огонь так и вился вихрем и пропала я, бедная девушка. Стою, не смея пошевелиться. Вижу только его сильные руки, его кудри, ветром развеянные. Бессильная истома вдруг пронзила меня, как молнией. Слышу, Петр говорит что-то мне. А я, словно деревянный столбик, вбитый в землю, ошалело смотрю на него и молчу. Потом он мне говорил, что я стояла бледная, как смерть. Только щеки мои горели ярче пламени. Петр подумал, что мне нехорошо. Кликнул он девчонок, чтобы они отвели меня домой.
А у меня сердце колотилось как у птицы, зажатой в кулаке. С того дня запала в мое сердце маята необоримая… Мне бы, дуре, понять, что ничего общего у меня с Петром нет. Он взрослый мужчина, а я малая девчонка. Что ему со мной делать, нянчиться, что ли? Вот и маялась я с того времени, иногда до слез и злости на всех…
А с Игнатом мы росли рядом. Понятно, стал он за мной ухаживать. Игнат всё задумал всерьёз. Когда мы гуляли, он непременно начинал говорить, не впрямую, а все намеками на будущую нашу с ним жизнь. Это он так решил. А я ходила с ним просто так.
От моих названных братьев я ничего не скрывала и делилась всем, о чем думала и желала. Но, как вы понимаете, до поры, до времени… Как влюбилась я в Петра, стала моя дума самой глубокой тайной, особенно от Игната. Он с некоторых пор стал сильно отличать меня: иногда стоит бездумно и смотрит. Спрашиваю, - отвечает невпопад. А уж краснел он, как маков цвет, если я в шутку дразнила его какой-нибудь зазнобой.
Я-то догадалась в чем дело, но виду не подавала. Сама страдала и мучилась от невозможности приблизиться к Петру хоть на малый шаг. Никак не могла найти ни путь, ни повод, чтобы поведать ему о своем счастье и чувстве. И получилось так, что война, великое горе и беда, совместилась для меня с ощущением безмерного счастья. Я понимала, что так нельзя, везде кровь и смерть, и лютый враг захватил мои родные места, что не до чувств теперь, но ничего сделать с собой не могла. Когда я была рядом с Петром, невозможно томительное блаженство заливало всю мою душу…
Во мне всё переворачивалось, как только подумаю, что его могут убить. Когда он ушел в лес партизанить, я решила всё рассказать Игнату. Не встречаться с ним больше. Но не успела. Их тогда… расстреляли, вы знаете. И мой Петр вскоре был тяжело ранен. Я так и просидела около него все те денёчки. Господи, сколько слёз я тогда пролила, всё молчком, чтобы никто не заметил.
Варя замолчала. За окном незаметно потемнело и ранние сумерки легли на её лицо печальными и тонкими тенями. За её спиной трещала жарко разгоравшаяся печь, весело играя, пробивавшимися из-за заслонки яркими бликами огня. На минуту Евсеев ощутил свою причастность к этому простому бытию. Чувство было такое, словно никогда и не расставался с этой светлой и уютной комнатой, весело трещавшей печью, окнами в занавесках, расшитых петухами, и сидевшей напротив молодой женщиной с затаенной грустью в больших глазах…
Думала Варя об одном разговоре с матерью Игната. Тяжелый был разговор, неловкий. Настасья Никитична посадила ее за стол. Сама села напротив, по другую сторону стола. Глядя в глаза, спросила:
– Ты что ж это, девка, удумала?
Настасья Никитична помолчала. Закрыв глаза, продолжила:
– Я стара, но не слепа. Мне ведома твоя тайная дума. Нехорошая эта дума. Не станет Петр портить жизнь и тебе, малолетней дурехе, и себе, умудренному жизнью и опытом взрослого мужика. Нечем ему будет заполнить твою жизнь. Ты ослобони свое глупое детское сердце от несбыточной надежды…
– Не могу, мамочка… нет сил не думать о нем… Пусть я лучше умру, но жизнь моя без него пропадет безвозвратно…
Так ответила тогда Варя Настасье Никитичне, – едва сдерживая слезы и прерывая слова свои дрожащими от напряжения вздохами. И что она могла ответить, когда все ее существо было заполнено радостной, светлой надеждой на божью милость и свое нечаянное счастье.
Настасья Никитична покачала головой:
– Не ты, Варя, первая, не ты и последняя в любовной тоске проводить свои дни. Ты спроси свою мамку, как она вышла замуж за батьку твоего. Я-то знаю, трудная и несчастная доля досталась твоей мамке. Любила она одного, а вышла за нелюбимого. И все-таки, если ты спросила ее об этом, – счастлива ли она была, - мамка твоя даже не поняла бы тебя. Бабское счастье не в любви, а в достатке, в надежном человеке рядом с собой и в здоровых детках…
– Я ничего этого не знаю, дорогая мамочка, но и жить без счастья не по Божьему промыслу! Сам Господь призывал жить в любви и согласии…
– Ох, девка, – оборвала ее Настасья Никитична. – То мир Господень и не для каждого дня он понятен. Есть и другой промысел Божий. Только нам он неведом и потому, как поступают люди, мы судим о делах его, – угодны ли они Господу или нет. И только временем мы можем проверить истинность нашего выбора…
Сбросив с себя минутное наваждение, Варя пододвинула Евсееву тарелку: