Шрифт:
— Ну, что ты, Ирочка? — легонько похлопал он ее по спине. — Ну, успокойся. Я все понимаю… И ты меня пойми, я устал, как собака, в институте полный маразм из-за этой дуры Богомоловой, которая тебе звонила и сказала, что меня на работе нет, а я там был. Мне бы в душ и спать, а тут…
— Любишь чуточку? — своими красными от слез глазами она смотрела ему в лицо.
Ирине видно казалось, что выражаясь вот так, по-детски трогательно, она добьется большего сочувствия или даже любви. «У нее виски совсем седые», — отметил про себя Андрей Иванович.
— Чуточку, да, — шутливо, в тон жене, ответил Мирошкин и тут же добавил более серьезно. — Ну, конечно, малыш! А иначе зачем бы я стал на тебе жениться? А сейчас иди спать, утро вечера мудренее. А завтра все вместе уберем. И завтра обо всем поговорим.
— Я сейчас уберу.
Ирина схватила веник и начала заметать осколки горшков, землю, изломанные цветы. Ссыпала все это в ведро. Собрала в комнате стекла… «Я только книги твои не стала трогать, — виновато доложила она мужу. — Сам поставишь, а то я не помню, где, что стояло». Андрей натужно ей улыбнулся, надеясь, что на сегодня это все. Но нет! Жена вдруг всплеснула руками: «Я ведь совсем забыла! Посмотри, что мне папа привез». Она убежала в комнату и вернулась с большим деревянным коробом. «Швейная машинка», — сообразил Мирошкин. «Это мне, — с гордостью поделилась жена. — Маме теперь не надо. Вот они мне и отдают». Ирина поставила короб на пол и начала снимать крышку. О, ужас! Из-под нее лавой понеслись в разные стороны тараканы. «Закрывай немедленно», — крикнул Андрей Иванович и, вскочив с места, принялся топтать ногами разбегавшихся насекомых. Хотя действовал Мирошкин быстро, часть увидевших свет тварей сумела добраться до мебели и юркнуть под кухонную секцию, оказавшись в безопасности. Ирина растерянно смотрела на половину таракана, высовывавшуюся из-под крышки короба — вторую половину женщина уничтожила, раздавив крышкой. Таракан шевелил усами и уцелевшими лапками. «На помойку?» — поинтересовался у жены Мирошкин. Она кивнула головой и уселась на стул.
Через минуту, одевшись для похода на улицу, Андрей Иванович взял в одну руку швейную машинку, в другую пакет с мусором — уж заодно — и вышел из квартиры. Жена его не провожала, она осталась сидеть на кухне, устало смотря в направлении окна, за которым все сильнее кружил первый снег. Внимание Мирошкина настолько было приковано к тяжелому коробу машинки и полиэтиленовому пакету, полному битого стекла, что он совсем забыл про собачьи экскременты, по-прежнему лежавшие под дверью. И зря! Он, конечно, тут же в них вляпался. «Вот уж точно — весь в дерьме, и в прямом, и переносном смысле», — подумал через несколько минут Андрей Иванович, после того как поставил швейную машинку около помойки, в которую швырнул пакет. Он принялся очищать о мокрый асфальт подошву ботинка. Домой идти совсем не хотелось — вновь разговоры с женой, необходимость отмывать обувь от размазанного по подошве дерьма… Лучше пройтись, а заодно найти не очень глубокую лужу и в ней снова потереть ногу. Идя вдоль дома, Мирошкин неожиданно увлекся прогулкой и дошел до «дороги жизни». Она была странно пустынна, лишь вдалеке, ближе к метро, среди густо падавших снежинок виднелась пара силуэтов поздних прохожих, торопливо двигавшихся в его направлении, да мимо него прошла взволнованная столь поздним возвращением домой девушка. «Ничего особенного», — подумал Андрей Иванович и все-таки решил пойти за ней — хотя бы до булочной. Пробирал холод, но Мирошкин был вполне доволен и собой, и погодой. Ему нравилось ощущать себя вот таким — решительным и все еще молодым, свободным. Взял и пошел гулять по ночной улице! «Эх, хорошо бы взять и уехать в Заболотск, начать все сначала — неожиданно пришло ему в голову. — И снег заметет следы… Но нет, не уедешь! Сегодня поздно уже». Он подумал, что так и не позвонил матери, хотя собирался, представил лица родных, особенно сестры, если бы вдруг явился к ним среди ночи и остался жить. «Нет, ничего этого уже не будет, — понял Андрей Иванович, вспомнив, зачем собирался звонить в Заболотск, — никуда я из Москвы не поеду. Иначе в армию заберут». И хотя Мирошкин и так прекрасно понимал, что в Заболотск ему дорога заказана, почему-то именно теперь, после воспоминания об армии, он расстроился, что эта, казалось, последняя, возможность поменять свою жизнь потеряна навсегда. «Ну, и что теперь, — думал он, чувствуя, что прогулка начинает терять свою прелесть, — в «очаг»? Скоро нас там будет трое… С Амиром». Ему вспомнились лица Завьяловых. Нет, никакого сочувствия они у него не вызывали. «Сами во всем виноваты, — дал Мирошкин оценку своим родственникам, — а этот старый идиот еще собирается ехать в Термополь, пыжится что-то, рассуждает о политике, звонит в Венгрию, думает «раскрутиться», а того не понимает, что он уже никогда и ничего не добьется. Вот так же проживет, прокоптит еще лет десять-пятнадцать и помрет. Если, конечно, сейчас чеченцы его не зарежут… Как все-таки странно, жил себе мальчик, подавал надежды, занимался спортом и музыкой, радовал успехами родителей, поступил в престижнейший советский вуз, попал на работу в самую солидную тогдашнюю организацию… А потом все это — раз и закончилось. И он еще жив, дышит, но уже мертвец и ничего после его смерти не останется, ничего в мире не изменится и никто о нем даже и не пожалеет. Странно и страшно». На самом деле «страшно» Мирошкину не было — этим словом он просто пытался стимулировать ход мыслей в интересном направлении. Он подумал, что его вообще окружают люди, в жизни которых уже ничего никогда не будет: «Ланин тот же, с перспективой доживать в еще менее комфортных условиях, чем Петрович, — в инвалидной коляске. И у него, как у Петровича, также были «золотые времена». Впрочем, Ланин в отличие от тестя уверен, что счастлив. У него есть его поздняя любовь в лице штукатурщицы. Да, любовь…» Мирошкин сообразил, что Иван Николаевич, его отец, проживя большую часть своей жизни, вспоминает как самый яркий эпизод то, наверное, непродолжительное время, когда у него был роман с «колдуньей-саламандрой», матерью Лавровой. И тут вдруг Андрея Ивановича поразила новая мысль: «А было ли у меня «золотое время»? Он даже остановился у булочной. «Что же это? Выходит, не было? Настоящей любви точно не было. Женщины были, даже любили меня. И Ирка меня любит. А вот я… Нет, была, конечно, влюбленность — Лаврова, Костюк — был даже романтический интерес к Ларисе из библиотеки… Но любовью, настоящей любовью это вряд ли можно назвать. Наверное, любовь — это когда не можешь жить без человека, видишь смысл жизни в том, чтобы быть с ним вместе… Так по крайней мере написано в книгах… Нет, ничего этого у меня не было. И вообще ни к чему, как выяснилось, не было настоящего интереса — ни к научной работе (а иначе стал бы я ее бросать), ни к преподаванию… Все мне надоело. Человек, живущий не будущим, а воспоминаниями, — старый человек, обреченный. Тесть живет воспоминаниями, жена живет светлым прошлым, и я все время что-то вспоминаю. Хотя, судя по тому, что я вспоминаю, — нечего мне и вспомнить-то хорошего. Выходит, ничего у меня нет — ни прошлого, ни будущего. И меня, значит, как бы и нет и не было. И ничего у меня уже не будет в жизни. Никогда. Я даже не такой, как Ланин и тесть. У них — было. И ничего после меня не останется». Я, считай, уже умер и пребываю явно не в раю. Андрей Иванович почувствовал, как по спине пробежал холодок. Мысль о том, что в его жизни ничего не было и уже не будет, была действительно страшной. «Надо же что-то делать? Что-то менять? Ведь мне всего двадцать пять. Чего же я себя хороню раньше времени? Уехать?! — теперь эта перспектива показалась ему менее ужасной, чем вероятное многолетнее прозябание. — Не инвалид ведь я, как Ланин?!» Мирошкин даже подумал, что перспектива ухода в армию не так страшна — он разойдется с Иркой, начнет новую жизнь, в конце концов диплом у него есть, а там видно будет. Развяжется наконец с Завьяловыми, с их вечными проблемами. Опять вспомнился Петрович: «Сглазил меня он, выходит, тогда — в августе. «Белогвардеец» советский. Кто бы мог подумать! Да нет, бред какой-то. Он?! Да он сам неудачник, куда ему! Просто стечение обстоятельств, что-то такое произошло и пошло-поехало! С какого момента? Что, с какого момента? С какого момента я стал моральным уродом?! Уж явно не с августа 91-го года — Мешковскую-то я раньше «раздавил». Впрочем, нет — позже! Или раньше? Бросить ее я точно решил раньше! И конечно, не переезд в Москву меня «испортил» — не буду уподобляться всяким провинциалам. То-то и оно, что всегда я был таким, не было во мне перелома. Были задатки всякие, а потом одно, другое, третье… Значит, была червоточинка. Но в кого?! В кого?! Нет, надо что-то менять, еще есть время. В конце концов не совсем я и пропащий! Никого не убил, не ограбил… Так, что с Божьей помощью… И у Ирки появится шанс, а то и она станет «инвалидом» без всяких перспектив, а так встретит еще кого-нибудь, как тогда — в аэропорту. Конечно, некрасиво оставить ее сейчас, с долгами, но ничего, выкрутится. Зато останется со своей квартирой… Стоп! А квартира-то… Спокойнее, спокойнее. Что ты горячишься? — взял себя в руки Мирошкин. — Все у тебя пока в порядке. Это же идиотизм, отказаться от жизни в Москве ради службы в армии. Даже Петрович и тот воспринимает, наверное, свой переезд в Термополь как вынужденный и временный. А я-то?..»
От булочной Андрей Иванович свернул во дворы и взял направление к дому. Теперь со всех сторон его обступили серые дома с темными окнами. «Спят все, — подумал Андрей Иванович, — и не мучаются по поводу своего предназначения, перспектив, «золотых времен»… Живут! И что меня бесит? Не знаю. О чем таком необычном для себя я мечтал? О большой любви? О детях? Нет, никогда я об этом не задумывался. Сопли вытирать!» Нет, детей Андрей Иванович не хотел. Ему вспомнилось, как этим летом в Термополе у них порвался презерватив, и они с Иркой в панике бегали по городу в поиске сильного препарата, который «точно убьет». Как он паниковал! Впрочем, и Ирина не настаивала на своем праве забеременеть. Выходит, и она не хочет от него детей? «Да и зачем они, дети? Родители тянут их до окончания института, и это в лучшем случае, а некоторых, как Петровича, — до пенсии. И еще квартирный вопрос с ними придется решать, деньги занимать. И никогда эти дети потом не подадут родителям пресловутого стакана воды. И о похоронах заботиться не стоит. Кто-нибудь да закопает. Мы давно не аграрная страна, а потому обречены на вымирание и восполнение населения за счет приезжих. Экономический кризис только дает нам повод думать, что мы вымираем из-за крушения СССР. Не только…»
Мирошкин вспомнил, где-то он читал: во время переписи населения конца девятнадцатого века переписчик в деревне зашел сначала в дом к крепкому хозяину — там все в порядке и трое детей. А потом пошел к бедняку — здесь жуть, а детей мал мала меньше. Он тогда спросил у бедняка: «Отчего так? Вот твой сосед может себе позволить большее количество ребятишек, но у него трое, а у тебя — десять. Тот и отвечает: «Это все от бедности. Сосед хорошо ест, сладко спит, никакие мысли его не мучают. А тут лежишь ночью — не уснуть. Под ложечкой сосет, голова от мыслей пухнет… Ворочаешься, ворочаешься… В общем, к жене и подберешься — вот и новый отпрыск». Мирошкину когда-то показалось это очень смешным: «Какой у меня был тогда живой интерес к истории… Подобные байки меня ох как волновали. Все! Уже не волнуют. Не вышел из меня творец! Угадала тогда Лаврова. Не вышел — и слава Богу! Нет за всеми этими историческими анекдотами ничего. И ничего они мне не смогут принести. Места мэров городов заняты, такой же фокус, как у Кураша, больше не пройдет. Книжки писать?! Для кого?! Кто их теперь читает, умные книжки? С их нынешними тиражами! Прав Куприянов. А нищета авторов! И правильно, зачем историкам платить деньги? У людей в головах муть, всякие фоменки, а профессионалы рассуждают о школе анналов, толком не зная, что это такое и куда это может сгодиться, пишут малопонятными словами, обсасывают давно известные источники, изучают повседневность, всякие мелочи — бессмыслица какая-то… Нет, это, конечно, интересно. Но за то, что одному тебе интересно, платить не нужно. Это как модели самолетиков клеить… Нет, нет, зря я дергаюсь… Вот они не дергаются». Мирошкин остановился и оглядел серые девятиэтажки, окружавшие его. «И ни у кого из них нет перспектив, и ни у кого в жизни не будет ничего интересного, и, если каждого из них завтра изъять из этой жизни, Земля вертеться не перестанет. И ни о чем таком они не думают — накроют ли их завтра китайцы, поделят ли американцы по рецепту Бжезинского — им все равно! Главное — есть-пить, трахаться, смотреть телевизор и покупать бытовую технику. Цивилизованные люди! Никто из них не пойдет защищать родину и не полезет на баррикады. И я тоже не полезу». При мысли о баррикадах ему опять вспомнился Куприянов. «Этот уже отбегался по митингам, поучаствовал в народных восстаниях. Такой же бесноватый, как те, про которых он мне сегодня говорил. Теперь вождя ждет! Второго Сталина. Индустриализацию тот проведет, БАМ достроит! Откуда ему взяться-то сейчас? Тоже мути много в голове у человека! Хотя кто знает? На что-то же они все надеются, эти, — Андрей Иванович еще раз бросил взгляд на близлежащие дома, — а на кого им еще надеяться? Не на себя же! Интересно, сколько их, таких как Куприянов, готовых пойти за вождем? Та же голодающая армия, предпочитающая разводить свиней, столько лет терпеливо сносящая унижения, чего она ждет? Кого? Значит, кого-то ждет, если пока не пытается постоять за себя? И все в истории повторяется дважды — один раз как трагедия, в другой раз — как фарс. Кто же это сказал? Столько раз цитирую, а автора не знаю».
Мирошкин подошел к своему подъезду и бросил взгляд на окна. Они были темны. «Спать легла, сейчас, наверное, около часа. Лежит — посапывает, моя жертва. Ну, и… В конце концов это был ее выбор, сама виновата. Я за ней не бегал… Но что же делать? Туда или в Заболотск?» — вопрос этот Андрей Иванович задал скорее для того, чтобы покрасоваться перед самим собой, поумствовать. Все он уже для себя решил, все уже давно про себя знал. Мирошкин еще раз оттер ноги об асфальт и вошел в подъезд — туда. Лифт открылся, не дожидаясь, пока он нажмет кнопку. Наверное, сыграл свою роль удар железной двери, которую поставил на место механический доводчик, дуновение воздуха… Но и тут Андрей Иванович углядел признак чего-то мистического: дескать, возвращайся, куда тебе? Углядел, да тут же над собой посмеялся — так недолго поверить и в то, что Петрович сыграл в его жизни роковую роль. Но где-то глубоко в душе, в мозгу он уже понимал, что спустя немного времени наверняка согласится с тем, что «тут Петрович виноват». И все станет так просто! Виноват Петрович, виновата Костюк…
Жена спала, из комнаты слышался знакомый храп. Мирошкин разделся и прошел на кухню, открыл коробку конфет — три или четыре шоколадные пирамидки были надкушены. Такая у Ирки была манера перепробовать конфеты, выбирая, какая повкуснее. Андрей Иванович оглянулся — в раковине стояла пустая кружка, а на столешнице лежал отрезанный «кончик» от молочного пакета. Ирка верна себе — ничего за собой не убрала. «Все как всегда, — подумал Андрей Иванович, — видно, и теперь она свой выбор сделала. Наверное, бессознательно. Тоже ничего у нее эдакого в жизни уже не будет. Кстати, о Фрейде: может быть, на подсознательном уровне Ирку все и устраивает — привычная модель поведения. Тесть к теще всю жизнь по-свински относился…» Он сел на стул, пододвинул шоколад к себе поближе и еще полчаса смотрел «Горячую десятку» видеоклипов по телевизору. Затем Мирошкин завалился спать, так и не помывшись и не почистив зубов, — такая его взяла усталость. Еще несколько мгновений — и День учителя подошел к своему завершению.
Общий зал Исторической библиотеки был полон людьми. Стоял вечер или разгоралось утро, определить не представлялось возможным — ясно, что не день, слишком много горело электричества. Андрей Иванович не шевелясь смотрел в дальний угол зала — оттуда на него шла голая женщина. Стройные ноги, широкие, но не толстые бедра, большая красивая грудь, светлые длинные волосы — Мирошкин недоуменно оглянулся. Казалось, никому до происходящего не было никакого дела. Окружающие выглядели манекенами — безотрывно смотрели перед собой, никто не переворачивал страниц лежавших перед ними книг. Будто во всем зале было только два живых человека — Андрей Иванович и она. Обнаженная подходила к каждому столу и всматривалась в лица сидящих молодых людей — то ли ждала чего-то от них, то ли просила. Вот и стол, за которым помещался Андрей Иванович, — тот же взгляд. Мирошкин вскочил со стула. Он знал ее. Девушка улыбнулась, но пошла дальше. Мужчина устремился за ней и никак не мог догнать. «Ирина», — позвал он. Она, задумчиво улыбаясь, продолжала движение. «Почему Ирина? — удивился себе Андрей Иванович. — И правда, есть у нее что-то от Лавровой! А грудь какая здоровая! Ильина!» «Вика», — в ответ на его крик та же улыбка. И также не остановилась. Зал казался бесконечным, девушка ушла слишком далеко. И тут наконец Андрей Иванович вспомнил: «Настя!» Девушка встала, как бы ожидая, и в то же мгновение Мирошкин оказался рядом с ней. Она была странная — переливалась девичьими образами, знакомыми Андрею Ивановичу. Он обнял ее, и в следующее мгновение Лариса — теперь девушка выглядела так — послушно легла на стол. Мирошкин наклонился над ней, предвкушая скорую близость. О, это тело! Он чувствовал его запах, такой манящий. Все в ней казалось было сделано для него — руки обвивали его шею так, как ему всегда хотелось, чтобы они обвивали, губы целовали так, как всегда хотелось, чтобы они целовали… И в это мгновение Андрей Иванович услышал звонок, возвещавший о конце рабочего дня. Манекены встали и пошли сдавать книги. Мирошкин зажал девушке уши, как бы умоляя ее не отвлекаться, но — безнадежно. Нарастающий звук мешал ему самому. Странно, Мирошкину показалось, что звук складывается в какую-то мелодию… Ну, да — это же «Светит месяц». Лаврова — да, да, Лаврова — рассмеялась и откинула назад голову. С ней что-то было не так. Прямо на глазах девушка потемнела, превращаясь в нечто неживое, деревянное. «Смерть!» — пронеслось в голове. Мирошкин в ужасе оттолкнул куклу от себя. «Светит месяц» звучал все громче. Андрей Иванович огляделся. Он силился понять, откуда исходит звук, и…