Шрифт:
Пока мобили зверствовали на парижских улицах и пока пылал его «Ришелье» в подожженном отчаявшимися инсургентами Елисейском дворце, он читал Марка Аврелия, ставшего теперь его любимым философом, хотя философию он вообще недолюбливал, считая ее занятием праздным и пригодным лишь для туманных немецких умов.
«Люди будут делать то же самое, хотя бы ты разорвался на части»,— утверждал Марк Аврелий, философ на императорском троне. Ничего не изменишь, разве только чуть-чуть. Ненавидя бои гладиаторов и опасные игры канатных плясунов, излюбленные римским народом, он распорядился только слегка затупить мечи, а под канатами постелить матрасы.
«Живи в общении с богами! — говорил Марк Аврелий.— Но в общении с богами живет тот, кто постоянно являет им свою душу, довольной своим уделом, действующей согласно внутренним желаниям гения, которого Зевс дал каждому человеку, как наставника и руководителя и как частицу его самого.
Этот гений есть дух и разум каждого из нас».
Повиноваться своему гению, жить для него, в соответствии с ним — а это возможно только при абсолютной внутренней свободе и абсолютном спокойствии — так можно жить в Шамрозе.
Но заметьте, что эта философия не только удобна, но и горда, она предполагает к себе жесткую требовательность, потому что спокойствие может быть только результатом усилия:
«Пусть будет для тебя безразлично — терпишь ли ты, исполняя свой долг, от холода или зноя, клонит ли тебя ко сну или ты уже выспался, плохо ли о тебе отзываются или хорошо, собираешься ли ты умирать или что-либо другое. Ведь смерть есть одна из наших жизненных задач, и для ее решения достаточно надлежащего выполнения текущих дел...»
Надлежащее выполнение дел — для бессмертия, равно как и для смерти. «Мирно бродить там, где вздумается» — это тоже необходимо для выполнения дел, для постоянного размышления, постоянного продолжения грандиозной работы.
Ему не было отнюдь безразлично то, что о нем говорят, но он старался молчать и терпеть.
Он парил и, уставая после полетов, не считал себя вправе жертвовать необходимым досугом. Спускаясь с небес, он как будто становился другим человеком.
Впрочем, он и там был таким же — сдержанным и неистовым, расчетливым, яростным и холодным как лед.
Сейчас он разыгрывал великолепный спектакль на потолке Лувра, в галерее Аполлона, Спектакль этот заказало ему правительство французской республики.
«Лук звенит, стрела трепещет, и, клубясь, издох Пифон, и твой лик победой блещет...» — Латона, наложница Зевса, забеременев, подверглась преследованиям его законной жены Геры. Латона удалилась на остров Делос, представлявший собой просто скалу, омываемую бурными волнами. Здесь она разрешилась от бремени двумя близнецами — Аполлоном и Артемидой. Боги рождались уже в полном расцвете сил — это была прекрасная пара, бог солнца и разума и богиня охоты.
Родившись, Аполлон тут же разгневался, увидев горестное положение, в котором находилась его мать Латона. Он вскочил на солнечную колесницу и помчался через весь небосвод в, Дельфы, известные в Греции мягким климатом и прекрасным ландшафтом. Он решил поселиться именно там вместе с матерью. Но дельфийский холм охранялся Пифоном, громадным и свирепым змееобразным чудовищем. Оказавшись над Дельфами в своей колеснице, Аполлон умертвил Пифона, осыпав его солнечными стрелами,
Делакруа был вторым, кому было поручено расписать потолок галереи Аполлона,— первым был Шарль Лебрен. Ему эту работу поручил Людовик Четырнадцатый. Король-Солнце хотел видеть в своем дворце изображение светоносного бога. Однако королю скоро пришла в голову другая идея — надо было срочно украсить Версаль. Лебрен так и не закончил работу — постепенно разрушалось и то, что он успел сделать, и, наконец, пришло в полную ветхость.
Эжену Делакруа пришлось работать в буквальном смысле слова по следам Лебрена, но по еле видным следам. Разумеется, вся композиция была задумана и выполнена заново, но в галерее сохранились лепные фигуры, выполненные по рисункам Лебрена: к ним Эжену пришлось приноравливаться.
Лебрена иногда не принимают всерьез. Нередко в нем усматривают лишь безосновательные претензии на величие, считая его художником скучным, напыщенным и до крайности многоречивым.
Однако Бодлер, который знал толк во французской живописи, называл Лебрена одним из трех величайших французских художников — рядом с Давидом и Делакруа.
Многоречие не всегда было пороком. Разве «Илиада» или «Потерянный и возвращенный рай» — образец краткости? Обретя дар слова, человек полагал, что он должен изъясняться возможно подробнее. Ораторы Конвента говорили по многу часов, не утрачивая ни пафоса, ни остроумия. Расин и великие католические проповедники вроде Боссюэ не предполагали, что, выслушивая их, вы просто теряете зря время. Они говорили много и хорошо.
Лебрен был современник Расина, современник высокопарного, велеречивого, но в высшей степени страстного века.