Шрифт:
И когда он совсем уменьшился и на рассвете снова забился в свою карту, я поднялся, подошел к нему и спрятал его в карман — пагат.
Переулок все еще был пуст и безлюден.
Я обшарил угол, освещенный теперь тусклым утренним светом: черепки, ржавая сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко бутылки. Бездушные вещи и тем не менее до странности мне знакомые.
И стены тоже — как в них отчетливо обозначились дыры и трещины, где я их только видел?
Я взял в руки карточную колоду — мне почудилось: уж не сам ли я когда-то раскрасил ее в детстве? Давным-давно, а? Это была колода для игры в тарок. Карты с еврейскими знаками. Я смутно помнил, что номер двенадцать должен быть «повешенным». Уж не вниз ли головой и со связанными за спиной руками? Я перелистал колоду — так и есть! Это он.
После чего снова — в полусне и полуяви — передо мной возникла картина: почерневшая школа, сгорбленное, кособокое, мрачное и подозрительное здание с высоко поднятым левым крылом, а правое — сросшееся с соседним домом. Мы — подростки, какой-то заброшенный подвал.
Потом я оглядел себя с ног до головы и вновь не мог понять толком: откуда на мне допотопный лапсердак с чужого плеча?
Грохот прокатившейся внизу тележки испугал меня, я выглянул, но на улице по-прежнему не было ни одной живой души. Только на углу разжиревший пес размышлял о чем-то своем.
Вот! Наконец-то голоса! Живые человеческие голоса!
Две старухи не спеша шли по улице, мне удалось наполовину протиснуть голову между прутьями, и я окликнул их.
Раскрыв рты, они уставились вверх и приготовились слушать. Но, увидев меня, издали истошный вопль и бросились наутек.
Они приняли меня за Голема, понял я.
И стал ждать, когда сбежится народ и я смогу объяснить им, как сюда попал, но пришлось ждать битый час, и только иногда из-за какого-нибудь угла осторожно выглядывало бледное лицо, подсматривавшее за мной, чтобы тотчас в смертельном страхе броситься прочь.
Ждать еще несколько часов, пока не придут полицейские — «державный мусор», как обычно называл их Цвак?
Нет, лучше попытаться отыскать дорогу по подземному ходу.
Может быть, теперь через щели свода пробиваются лучи света?
Я сполз вниз по лестнице, продолжив путь, каким шел вчера, — по наваленным кучами разбитым кирпичам, по разрушенному подвалу, потом вскарабкался по лестнице-развалюхе и сразу очутился в коридоре почерневшей школы, которую до этого я вроде бы видел как во сне.
В один миг на меня нахлынули воспоминания. Парты, забрызганные чернилами сверху донизу, тетрадки по арифметике, слезливые запевы, мальчик, выпустивший в классе майского жука, учебники с расплющенными бутербродами между страниц и запах апельсиновых корок. Теперь я достоверно знал: я бывал здесь когда-то в детстве. Но у меня не хватало времени на досужие размышления, и я поспешил домой.
Первым, кто меня встретил на Зальнитергассе, был сутулый старый еврей с седыми пейсами на висках. Едва взглянув на меня, он тут же закрыл лицо руками и с воем стал творить еврейскую молитву.
На крик выскочили из своих нор люди — за моей спиной поднялся неописуемый гвалт. Я оглянулся и увидел кишащую массу людей со смертельно бледными, искаженными от страха лицами, накатывавшую на меня.
Пораженный, я опустил очи долу и понял: поверх моего костюма на меня с ночи надет странный допотопный лапсердак — и люди поверили, что перед ними Голем.
Я быстро спрятался за угол у ворот дома и сбросил с себя истлевшие лохмотья.
И тут же мимо меня пронеслась толпа, размахивая дубьем и изрыгая на мою голову яростные проклятья.
Луч света
В течение дня я не раз стучал в дверь к Гиллелю; на душе было тревожно: мне необходимо было поговорить с ним и спросить, что значили все эти загадочные события, но мне всякий раз говорили, что его нет дома, и я не знал, как мне быть.
Как только он вернется из Ратуши домой, его дочь тут же сообщит мне.
Впрочем, какая удивительная девушка эта Мириам!
Я никогда не встречал девушек подобного типа.
Красота такая самобытная, что в первый момент ее вовсе невозможно понять, красота, от которой теряешь дар речи, когда созерцаешь ее, и которая пробуждает необъяснимое чувство, вызывающее что-то вроде нежной грусти.
По законам пропорции, канувшим в Лету тысячелетия назад, обдумывал я, это лицо приняло форму, которую я снова видел перед собой.
И я размышлял над тем, какой драгоценный камень нужно отобрать, чтобы сохранить это лицо в камее и при этом, хотя бы чисто внешне, соблюсти художественную выразительность; черно-синий отлив волос и глаз, превзошедший все, о чем я только мог догадываться, мне не удавался. Как сначала овладеть неземною тонкостью лица в камее духовно и физически, не заходя в тупик поверхностного ремесленного сходства в духе канонической псевдохудожественной школы!