Силоам
вернуться

Гаден Поль

Шрифт:

Время, умело размеренное, как бы поделенное на маленькие гладкие комнатки, светлые и удобные для жилья, где скуке негде было свить своей паутины, незаметно скользило вдоль легкого тела больного, лежащего, подставив себя лету, как купальщик волнам. Ощутимы были только переходы от одного часа к другому, но их преодолевали легким прыжком, обернувшись лицом к пейзажу, — так и поглощался день, маленькими кусочками, отличающимися друг от друга, как торт, в котором крем чередуется с тестом. Ибо в течение одного и того же дня ни один час полностью не походил на другой. У каждого был особый вкус, который можно было ощутить лишь назавтра; каждый готовил вас к счастью, отличному от других. Самыми безвкусными, самыми нескончаемыми были два часа, поджидавшие вас, торжественно, зловеще объединившись, сразу после полудня; часы, посвященные полному бездействию, задохнувшиеся под толщей тишины, когда грезы поднимались прямо в неподвижное небо, как дым в безветренную погоду, в душном воздухе. В такие моменты время тянулось, как однообразная масса, не оставляя о себе никаких ощущений. Ничто не шевелилось ни внутри вас, ни вне вас. Сама земля тогда на часок расслаблялась, сникала, полуумирала и становилась похожа на человека, отсыпающегося после попойки. Она подставляла все свое тело жгучему солнцу, плотно приникшему к ней, тогда как на лугу растения и животные, не шевелясь, медленно переваривали пищу.

Но с тех пор как Симон поселился в «Монкабю», в этих послеполуденных часах появилось что-то новое, менявшее их значение и ценность. В течение этих двух часов, совершенно лишенных событий, даже правдоподобности, и протекавших так медленно, в самом месте их стыка, где первый час отделялся от другого и уходил в тень, была исключительная минута, когда в конце залитой солнцем дороги, между алыми гроздьями рябин, выходили из леса, защищая свои ноги от солнца, стройные, тоненькие, надменные, равнодушные — «женщины»… Это были они! Женщины возвращались с ежедневной прогулки, которую совершали через час после мужчин, и можно было следить взглядом, как они шли, обнявшись, маленькими, яркими, гибкими группками, на большом расстоянии одна от другой. Почти у всех были похожие, длинные, волнообразные тела, линии которых гармонично сливались при ходьбе. Они почти тотчас исчезали за еловой завесой, затем вновь появлялись совсем близко, внезапно выросшие, преследуемые солнцем, которое обволакивало их своей сияющей пеленой. Иногда они останавливались, наклонялись к земле перед камнем, травкой, ящерицей, забавлявшими их. Был слышен их визг, намеренно пронзительный, эхом отдававшийся в лесах. Наконец, снова уменьшенные расстоянием, они таяли вдалеке, на противоположном конце дороги, в сиянии земли, в свете, в огне цветов, пока окончательно не растворялись в луговой лощине…

Так появлялась каждый день, позади или впереди своих подруг, обгоняя или отставая от маленькой, подвижной и яркой компании, милая, танцующая и недоступная фигурка Ариадны. Ариадна словно не была связана ни с чем, даже с маленьким кружком подруг вокруг нее. Она будто шла над дорогой, вдоль невидимой аллеи. Она появлялась в конце именно этой аллеи, иной, чем та, по которой шли другие, задевая щекой за маленькие красные грозди рябин, торжествующая, уединенная в своей красоте, невероятно далекая от земли и от всех людей, наделенная силой, исходящей лишь от ее душевной чистоты и сверкающей, как панцирь. Иногда Симону казалось, что он слышит ее голос, ее смех, сливающийся со смехом ее подруг. Но едва она появлялась из-за еловой завесы, едва становилась ясно видна, как она поворачивалась спиной и исчезала, словно повинуясь неведомой силе, ровным, медленным, но необратимым шагом, держась прямо, глядя вверх, смотря на мир со спокойной уверенностью непорочности, словно опровергающей слабость, о которой могли бы дать заподозрить ее хрупкие черты. Каким бы медленным ни был ее шаг, ее появление всегда было кратким, ибо ее уносило к горизонту движением, должно быть, согласованным с движением звезд, не дававшим ей ни замедлить, ни ускорить своих шагов. Увы! В ее роль входило не знать, что за ней следит чей-то взгляд, что кто-то высматривает ее появление на дороге, чтобы потом не отводить от нее глаз, и что, когда она в последний раз исчезает в овраге, а луг вздымается над нею, укрывая ее своим плащом из трав и цветов, свет для кого-то на мгновение меркнет… Единственное, что, должно быть, ускользнуло от строгого закона, — это момент появления. Момент, когда Симон начинал ее ждать, и момент ее появления всегда разделял промежуток. Может быть, если бы появление Ариадны происходило в точное время, не оставляя места для ожидания, неуверенности, легкой тревоги, охватывавшей Симона с первых минут после полудня, оно бы вошло в число вселенских явлений, свершавшихся каждый день на его глазах и неподвластных ему — таких, как ежедневное восхождение солнца по летнему небу. Но это непостоянство было признаком — основным и опасным — человеческого каприза. Появление Ариадны на дороге было явлением, не подпадающим ни под один закон Ньютона; явлением совершенно непредсказуемым, ибо оно зависело от факторов, известных одной Ариадне, которые давали ей возможность верить в свою свободу. Только свобода эта была жестокой. Симон страдал от этого недолгого, но постоянного ожидания, которое не всегда утолялось самим прохождением девушки и, возрастая со временем, в конце концов становилось несоразмерным удовольствию, ради которого возникало. Но он уже не был властен не бодрствовать посреди сна, царящего в этот пустой солнечный час, подстерегая явление, которое могло произойти, а могло и не произойти, но словно принадлежавшее ему по праву, узаконенному самим этим ожиданием.

Были, однако, и дни, когда он наслаждался своим ожиданием в той же мере, в какой страдал от него, говоря себе, что одно оно уже позволяло узнать Ариадну. Он доходил до того, что считал ежедневное томление своим приобретением, маленьким довеском знания, который он черпал в своем желании, а чаще в своем разочаровании, поскольку не мог считать только своим знание, которое он делил со всеми остальными жителями Обрыва Арменаз, — знание склоненного лица Ариадны и маленького пробора, разделяющего ее волосы, которое все, как и он, могли видеть каждое воскресенье, у входа в часовню, при свете лампы. Ее лицо, возникающее из тени, в свечении, золотящем ее волосы, — как он уже был от этого далек! Но Симон не смог бы сказать, ни что заставило его отступить, ни что придавало образу, запечатлевшемуся в его памяти, столь явное превосходство над тем, что принадлежало всем остальным. Он пытался представить себе глаза Ариадны — и страдал от того, что ему это не удается. Он ясно видел ее чистый, слегка выпуклый лоб, ее волосы и красивый разделяющий их пробор; он видел ее щеку, изгиб которой плавно переходил в восхитительные очертания подбородка. Но губы? Глаза?.. Смотрела ли на него когда-нибудь Ариадна? Вправду ли она однажды повернулась к нему лицом? Нет, он напрасно пытался вновь обрести то, что на мгновение ему принадлежало. Он обладал тем же, что и все: маленькой светлой дорожкой в волосах, прямой, как дорога, уходящая в лес и пробивающая узкий просвет между листвой. И все, как и он, должно быть, испытывали это немного томительное чувство, когда Ариадна наклонялась, и эта дорожка, у которой было видно только начало, вдруг открывалась во всю длину — так чисто вычерченная посреди лиан, выросших по ее краям, до того самого места, где она таинственно терялась в пряди, не давшей себя победить… Не испытывали ли они все, как и он, в этот момент, то же немного сумасшедшее счастье, блуждая глазами по этим сумеречным волнам, полуночной зыби… Но это было счастье, кротко умиравшее в минуту своего рождения, едва выйдешь за дверь; это было потерянное, заранее обреченное счастье, которое, однако, могло возродиться с той же легкостью, с той же простотой: и все так хранили в памяти образ маленького сияющего пробора, светлого лучика, разрезавшего мглу волос, как если бы в нем было что-то нематериальное. Симон не мог вспомнить об Ариадне, не увидев тотчас этой роскошной воздушной пряди, даже слишком тяжелой для ее лица, которая словно колыхалась от невидимого дыхания, и этой узкой дорожки, убегавшей куда глаза глядят, похожей на тропинку, уходящую под луной, посреди полей, в неизвестность, теряющуюся, тонущую под травами, овсами, хлебами, лунным светом!.. Понемногу, когда Ариадна склоняла голову, чтобы сосредоточиться, ее лицо медленно исчезало под рассыпающимися волосами, и от нее оставался лишь этот образ склоненной головы, пьющей тень…

Иногда, по воскресеньям, удары колокола, отрывисто звучавшие в утреннем воздухе, навевали ему что-то вроде ностальгии. Он спускался к часовне, на минуту останавливался перед ней на площадке послушать фисгармонию в сопровождении голосов, трогательных в своей старательности и нестройности, и думал, что нет более красивой и хватающей за душу службы, чем та, которую слушаешь у дверей церкви. Затем входил внутрь. Свод был низким, через окно, узкую бойницу, просачивался скупой дневной свет; было почти темно. Но эта темнота вскоре рассеивалась, когда, в нескольких шагах от себя, в тени каменной кропильницы, его глаза, привыкшие к полумраку, начинали различать, под неяркой лампадой, мягкие очертания коленопреклоненной фигуры…

Ариадна была здесь, неподвижная, с лицом, скрытым обнаженными руками, облаченная в тень, так что живым казался лишь тронутый светом поток волос. Знала ли она, что эти вьющиеся волосы, бегущие во все стороны к границам тьмы, перекатывающиеся волнами по ее затылку, — знала ли она, что они безумно опровергают послушную покорность ее позы?.. Она словно не подозревала об этом. Она тихо оставалась там. Он смотрел издалека, как колеблется свет свечей, а вокруг алтаря вздымаются легкие струи ладана. Затем закрывал глаза и чувствовал, как на него снисходит покой, бывший лучше всякого желания…

Этот покой долгое время был единственным, что он знал об Ариадне. Он ни разу не попытался подождать ее, заговорить с ней. Он все еще с удивлением созерцал ту малую ее часть, которой владел, ему нравилось воображать девушку в виде этого хрупкого образа, бурной и сверкающей стихии, на которую только и падал свет, — всезаполняющей чаще волос, похожей на растение, наделенной независимой жизнью, питающееся собственной жизнью и собственной кровью, как рощицы омелы питаются пыльцой друг с друга. Он владел тем, что знали о ней все… Но легкое томление, каждый раз возникающее после полудня, к исходу столь гнетущего часа, — это томление было его собственным, и только его. Это знание принадлежало ему одному. Благодаря ему, Ариадна уже не могла смешаться с другими женщинами, окружавшими ее, — с хорошенькой Минни, тоже проходившей по дороге, или даже с тысячами других, земных женщин, с двумя-тремя из которых он сходился в своей жизни. Она превращалась для него в предмет редкого и дорогого чувства, застигшего его врасплох, как открытие. Обрыв Арменаз обволакивал Ариадну единственно подходящей ей атмосферой — той редкой атмосферой, где человеческие движения представали в своей чистоте, своем первозданном значении, на чьем фоне они выделялись без прикрас, в белом жестком пространстве, созданном досугом. Может быть, человеческая жизнь была там иной: никогда появление женщины, пусть даже прославившейся своей красотой, не могло ожидаться нигде в мире с такой томительной нежностью, как эта, словно восходившая к первому мужчине на земле.

Но в этом непостижимом волнении, заставлявшем Симона в первые послеполуденные часы ждать прохода Ариадны по дороге, как появления первой женщины, как если бы она заключала в себе мир, о котором никакой опыт его жизни не мог дать ему ни малейшего представления, растворялись другие переживания, как волна в волне. Возникал неизбежный вопрос, который он силился отстранить от нее, как опасность, может быть, даже как оскорбление. Что происходило с Ариадной, когда она каждый день исчезала за горизонтом?.. Что происходило с ней, когда она лишалась преимущества жить лишь сияющей кудрявой шевелюрой, возложенной на ее чело, как солнце? Что происходило с ней, когда она вновь становилась самой собой, вынужденной жить всей душой, всем телом?.. Но он отталкивал эти вопросы, считая их детскими: это любопытство казалось ему лишенным благородства; даже смысла! Разве такая женщина могла встретиться иначе, чем при исключительных обстоятельствах, как она являлась ему всегда, — в возвеличенном виде, внушающем любовь? Можно ли было даже желать этого?.. Во что превратилась бы Ариадна, увиденная вблизи, на дороге, с озаренным солнцем лицом, под лучом вопроса, вынужденная отвечать, явить себя иначе, нежели чем через позу, движения и молчание? Во что превратилась бы она, оторванная от неподвижного полумрака часовни, от своей немой беседы с тем растением, от ровной и безразличной поступи по обжигающей дороге, к которой боязливо жались животами ящерицы, — по дороге, уносившей ее сразу же, как она появлялась? Позволительно ли было об этом задумываться? Прилично ли было требовать от нее падения в обыденность, ненужного компрометирования себя сделкой с жизнью?.. Нет, это требование было бы наименее уместным. Симон любил ее за то, что она была вне возможных встреч, дорог, на которых можно столкнуться, слов, которыми можно обменяться. Он чувствовал облегчение, думая, что ему никогда не доведется взять ее за руку, спросить: «Как поживаете?» Он радовался тому, что образ их жизни и самый ее распорядок делали невозможным задавать друг другу подобные вопросы.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win