Шрифт:
Роман положил ручку, закрыл чернильницу и дневник. Полуденное солнце ярко светило за распахнутым окном, поливая зеленые кущи сада знойными лучами. В комнате было душно. Пахло старой мебелью и засушливым летом. Роман подошел к окну и закурил. К радости крестьян, дождя не было уже недели две, и трава, по меткому выражению Саввы, «сохла прямо на косе».
Сенокос вступил в свою последнюю фазу: по вечерам из Маминой рощи со скрипом и пением потянулись десятки возов, и вся дорога была устлана сухими травинками.
Роман любил выходить из дома вечерней зарею и, расположившись под дубом над рекой, слушать музыку возов. Вечером было хорошо: веяло прохладой от реки, пахло сеном…
Он затянулся и шумно выпустил дым в окно.
В мастерской стояла недавно начатая картина, но работа шла тяжело: мешала жара и еще что-то, – словно кто-то невидимый держал Романа за руки, сковывая и не пуская.
«Страх перед полотном надо топить в омуте работы», – любил говорить Магницкий, но Роман почему-то не мог, как бывало, стряхнуть этого невидимого врага и ждал, пока он сам оставит его. Такая осторожность отчасти была продиктована серьезностью замысла Романа, ведь он первый раз в жизни задумал писать картину. С этюдами всегда все получалось, а здесь он каждый день стоял перед белой двухметровой плоскостью свежезагрунтованного холста с подробно нанесенным рисунком и, хмурясь, теребил кисти. Работа не шла, и уже неделю полотно белело в студии.
Роман курил, разглядывая сад.
Две босые девки в белых платках собирали клубнику, оглядываясь на Романа и тихо хихикая. Клубники в этом году было много, ее собрали почти восемнадцать ведер, и эти хихикающие девчата собирали девятнадцатое. Отсюда Роман мог видеть, как играет солнце в груде рубиновых ягод.
– Ромушка, молоко! – раздалось где-то внизу.
Роман потушил папиросу и вышел из комнаты.
Внизу, на притененной плющом и диким виноградом веранде, за столом сидели Антон Петрович и тетушка. Было время полдника, и стол был накрыт соответственно.
– Рома, не видел ли ты из своей студии какой-нибудь тучки? – спросила тетушка, пригубливая молоко из чашки.
– Как-то не заметил, – усмехнулся Роман, садясь на свое место и придвигая стакан с молоком.
Антон Петрович, флегматично жуя землянику, листал толстый литературный журнал. Пенсне и сосредоточенность придавали его лицу угрюмое выражение.
– Как парит, – со вздохом произнесла Лидия Константиновна, глядя на заросли винограда, шевелящегося под слабым ветерком за распахнутыми окнами веранды.
– В здешних краях июль – самый жаркий месяц, – проговорил Роман, отправляя в рот земляничные ягоды и запивая их холодным молоком.
– Ну, не всегда, Рома. В прошлом году, наоборот, на Духов день стояла ужасная жара, а в июле пошли дожди. А на Преображение уже три кадушки грибов насолили.
– Это не те ли грибы мы едим?
– Конечно, те.
– Замечательно вы солите, тетя.
– Спасибо, Ромушка. – Она улыбнулась своей мягкой женственной улыбкой. – Дай Бог дождичка. Сейчас и грибы и огурчики – все пошло бы.
– М-да… – с тяжелым вздохом Антон Петрович, отложил журнал и снял пенсне. – Печально я гляжу на наше литературное поколенье. Грядущее его иль пусто, иль темно. А настоящее ужасно.
– Вы так полагаете? – спросил Роман.
Антон Петрович махнул рукой:
– Безыдейность, безнравственность, бесталанность – вот три Б, на которых покоится нынешняя русская литература.
– Дядюшка, вы слишком обобщаете, – откликнулся Роман после небольшой паузы. – Хорошие писатели есть.
– Не отрицаю, друг мой, не отрицаю. Но общее состояние плачевно. Упадок, упадок и разложение. И это – русская литература, литература Пушкина, Тургенева, Толстого! Литература, на которую равнялась Европа. Печально, печально…
Он забарабанил своими огромными пальцами по столу.
– Антоша, ты чересчур строг.
– А что ты предлагаешь? – тряхнул седыми прядями дядя. – Читать эту слабосильную пачкотню и благодушно улыбаться? Лида, я никогда не был благодушным к разложенцам от искусства. Я, может, и продержался на столичной сцене три десятилетия потому, что равнялся на лучшие образцы. И то же самое в литературе. Если мы, так сказать просвещенные читатели, будем спокойно полистывать вот это, – он поддел пальцем свисающий край журнала, – то через какие-нибудь десять лет серость и бездарность займут места Пушкина, Тургенева, Толстого!
– Дядя, а, по-вашему, во времена Тургенева общий фон нашей литературы не был серым?
– Что ты, Бог с тобой! Он не мог быть серым, потому что каждый литератор относился к своему делу серьезно. Тогда литература занимала огромное место в жизни культурного человека. Теперь же все эти писаки просто водят пером по бумаге, не переживая, не мучаясь. Да и играют так же. Мы зимою ходили в мою, так сказать, alma mater, смотрели «Антигону» в новой постановке. Боже мой… – Он покачал головой. – Бедняга Софокл в гробу перевернулся, коли глянул бы. Да что Софокл! Я, грешный лицедей, еле досидел до конца. Боже, Боже мой! Что это было…