Шрифт:
«Значит, та-ак… — увлеченно думал Михеев, — первым делом, как приду к Вере Владимировне, сброшу с себя парадный мундир… И галстук наконец-то смотаю с шеи… Вымою с мылом физиономию и руки… После разожгу газ, достану из духовки и выставлю на огонь черную сковородку… Спихну на нее с ножа кусок сливочного масла… Вот, кстати, надо бы не забыть в гастрономе про масло… Пока сковородка будет калиться и пока не зашкварчит на ней дымная пеночка, успею накрошить колбасу… Аккуратненькими кубиками… И хорошенько, до хруста… до багрового румянца выжарю ее… Постою над ней, попереворачиваю ножичком… Та-ак… Потом, потом набью сверху яиц… Ну, штук десять… Всю коробку. Хватит, съедим… сам-то не ел сегодня с утра, как выскочил из гостиницы… В главке проторчал… У Сорогина наговорился… Да, Сорогин… Аж сердце не сработало… С чего бы это? Вроде бы раньше не колотило… Да, стоит еще подогреть белый хлеб и чаек заварить по-нашему, по-северному… Стол накрою в гостиной, где Вера Владимировна… Сам. И все как полагается… Хрусталь, салфетки, столовое серебро… Сухое к этому моменту, я думаю, достаточно охладится в морозилке… В общем, — кушать подано!.. Скину передник и… Не-ет… Погоди… — Михеев, не замечая этого, даже приостановился и взмахнул рукой. — Не-ет… Все будет сначала не так… Сначала… из гастронома я сверну в переулок… Он в это время тихий, сумрачный… Заглублюсь в него совсем нанемного, минуя рекламные окна трех магазинчиков… «Чулки-носки», «Тюль», «Ткани»… Дойду до знакомого про вала-двора с тополями, песочницей для малышей, скамейками, мусорными контейнерами… Пересеку его, пугая кошек… Открою входную, расхлябанную дверь подъезда… Потом по старой, выеденной шагами, лестнице из камня поднимусь на пятый этаж… Пешком… Чтобы не греметь лифтом… Передохну малость… Достану ключи и отыщу среди них грининский… Он заметный… Из хромированной стали… Волноваться не буду… Спокойно… Гринина наверняка дома… Ключ, чертяка, захрустит в замочной щели, и все… войду без стука…»
Михеев реально ощутил, как пахнет в двухкомнатном жилье Грининой, и даже прибавил шагу.
В квартире ее несменяемо настоялся смешанный запах нагревшихся в помещении старых книг, сигарет, чистоты, кофе, косметики, лекарств и еще чего-то, что, вероятно, и возникло в результате этого смешения.
Михееву с самого начала понравился этот новый для него, прочный дух чужого постоянства. В его квартире в Полярске пахло не так, хотя там тоже всегда было тепло, тоже готовился черный кофе, тоже стояли книги, Ксения тоже обожала заграничную парфюмерию и тоже, до одури, блюла чистоту. В его доме запахи почему-то отделялись один от другого: каждый, возникая, существовал сам по себе, не смешиваясь, оттого, наверное, и не получалась в его доме эта неизъяснимо тревожащая Михеева настоянность, о которой он даже однажды сказал Грининой.
Она неподвижными глазами посмотрела на него, выслушивая не очень-то состроенную речь, и спокойно, без всякого намека, ответила:
— Не мудрите, Михеев. Одиночество запахов не имеет.
Справа от входа — он и это очень отчетливо представил себе, — из затемненного массивной вешалкой простенка ему опять неожиданно, как в самый первый раз, с поклоном протянет двумя руками медную чашу нагая, острогрудая женщина.
Когда Михеев увидел ее — она поразила его. Чем конкретно, он вряд ли бы смог объяснить и теперь, но скорее всего какой-то непонятной ему доверчивостью, что ли… Михеев даже подумал, откровенно внимательно разглядывая немую красоту статуэтки, что тот, кто создавал ее, наверняка должен был очень сильно любить эти тонкие, нервные руки; невесомо спадающие на лицо волосы; втянутый затаившимся вздохом изгиб живота; плавные, ощутимо горячие на глаз, чувственные вздутия бедер и ног, длинных, смущенно содвинутых в коленях, отчего и в самом поклоне острогрудой угадывалось и неистраченное еще целомудрие, и покорное ожидание утраты его.
Михееву захотелось тогда же спросить у Грининой, кого изображает эта медная, странная женщина, но он так и не решился.
А Гринина вошла в его жизнь тоже пожалуй что странно. В самом деле: все, что произошло между ними в ту осень, произошло именно незаметно, а оттого даже и неожиданно.
Он не искал ее и не выбирал среди других женщин. Он вообще не думал о Грининой как о женщине никогда, и потому, с самого начала их знакомства, не прилагал никаких усилий, чтобы сблизиться с ней как с женщиной.
Откровенно, — если бы кто-нибудь, конечно, смог испросить у Михеева эту откровенность, — он просто не знал, не понимал и не любил женщин. То есть в какой-то мере он, безусловно, знал их, поскольку давно уже являлся сложившимся, зрелым человеком, но не знал их потому, что, не понимая их, никогда серьезно и по-настоящему не задумывался о женщинах, принимая сам факт существования противоположного себе пола в повседневной, окружающей его жизни лишь как нечто прикладное, само собой разумеющееся…
Даже о Ксении, своей жене, он не хотел и не желал думать так, как умел и привык думать, скажем, о своей работе. Когда же вокруг него нет-нет да и возникали разговоры о женщинах, разные, по-мужски откровенные, порою циничные, порою и доброжелательные, — он сам о них никогда и ни с кем не говорил и потребности такой не испытывал. Хотя, конечно, чего уж там, оставаясь иногда подолгу в одиночестве, — Ксения то уезжала на юг, то за границу, то сам он улетал куда-нибудь по служебным делам, — физиология стихийно вмешивалась в его сознание, требуя своего, и он, как, наверное, и всякий мужчина, невольно подчинялся ей и возвращал из памяти то, что было у него связано с женщинами, которых ему довелось познать на своем веку, но и этих минут он потом внутренне стыдился, стараясь при любой возможности немедленно переключаться вниманием на что-нибудь другое.
А в ту осень, вскоре после похорон Сергея, Михеев еще раз прилетел в Москву, в отраслевое издательство, где выходила его книга по обогатительному процессу. Эта работа, как ему казалось тогда, должна была хоть немного отвлечь его от постоянного, горького думания о сыне. И во взаимоотношениях его с Ксенией к этому времени уже явно обозначилось холодное отчуждение, доходящее порой до трудно сдерживаемой неприязни. Один из последних разговоров между ними на эту тему вышел крайне тяжелым и томительно нервным от излишней со стороны Михеева вежливости. Он все-таки сумел вытерпеть его до конца, не позволив себе сорваться на грубость, и в финале предельно спокойно предложил Ксении жить так, как она этого желает, только уж, ради бога, пускай не вмешивается больше в его деловую и личную жизнь… Ксения, естественно, расскандалилась, наговорила ему, что это он, Михеев, загубил ее лучшие годы, и прочую чепуху… Одним словом, сменить обстановку требовалось незамедлительно, и когда из издательства пришло приглашение, Михеев ухватился за него, как за спасательный круг, оставил комбинат на Кряквина и — с радостью — вылетел в столицу.
Гринина стала его редактором. И с самого начала совместной работы над рукописью Михеева вдруг подкупила в ней так необходимая ему в тот момент ясная и спокойная простота. Он не сразу узнал, например, что она уже знает о постигшем его несчастье, а когда узнал об этом, был только внутренне признателен Грининой за ее чуткую сдержанность и умную терпеливость к нему.
Гринина работала с ним хорошо, неназойливо подчиняла его требования своим, ценила время и обладала завидным даром формулировать то, что Михеев, как профессионал, в тысячу раз зная лучше ее, почему-то не мог вдруг, как она, четко и упруго, изложить на бумаге. И постепенно, приглядываясь, он попривык к Грининой, потеплел. Ему стало даже не хватать ее, и, оставаясь после работы один на один с собой в гостиничном номере, Михеев неожиданно начал сравнивать ее с Ксенией…