Шрифт:
Часов где-то в восемь утра мы на вокзале Ватерлоо, день ясный, солнечный, берем кофе в «Косте», неплохой, поезд ждет с важным видом на четырнадцатой платформе, набитый народом, все едут с детьми на запад, в деревню на выходные, тащат с собой всякие закуски и мерзкие безалкогольные напитки, и комиксы, и все такое, а у меня настроение довольно хорошее, думаю, может, хоть на этот раз от встречи с мамой у меня не начнется тяга к само- или матереубийству. Хотя, если честно, на это я особо не рассчитываю.
Сидим в купе для курящих за столиком, друг напротив друга, Раду украдкой поглядывает вокруг на случай, если люди из секретной службы тоже решили отдохнуть и направились на денек в Девон, типа, прошвырнуться. Хоть он и прилично одет, народ на нас смотрит все равно странно, может, из-за того, что он меня немного постарше и с лица у него не сходит подозрительное выражение, а может, дело в его волосах, которые самую малость длинноваты, нет, честно, как шерсть у зверя в мультике, а я ему говорю, вот поэтому люди и глазеют, они считают, что ему не помешает хорошая стрижка и, может, немного мусса для укладки, вот и все, и уж точно никто не собирается вытворять над ним эти штуки с электродами, мокрыми полотенцами и собаками.
Но он все куксится, сползает пониже на сиденье, зарывается в газету или отворачивает голову к окну, глядит, как мимо проносится Суррей, кусты да пригороды так и мелькают.
К Бейзингстоку он немного отошел, а когда после Андовера в поле зрения появились мягкие зеленые равнины и пригорки Уилтшира, прямо-таки разоткровенничался, заговорил о сельской местности в его любимой Румынии, которой ему с каждым днем все больше не хватает, пустился в рассуждения, сможет ли он туда когда-нибудь вернуться. Правда, когда я спрашиваю про его семью там, на родине, он замыкается в себе, у него появляется выражение невыносимой грусти — в этом он, честно говоря, не сильно отличается от моих бывших парней.
Потом мы стоим рядом с вокзалом в Солсбери, ждем автобуса, я и Раду, в очереди вместе с трещащими американскими туристами и странноватыми японцами, подходит красный двухэтажный автобус, мы все влезаем, пока все идет отлично. Раду обнимает меня за плечи, мы выбираемся из города, движемся вперед и вверх, к равнине, он теперь уже в хорошем настроении, Эмили, говорит, твоя мама — хороший человек, да?
На этот счет у меня имеются кое-какие сомнения. Думаю, перевариваю это какое-то время, потом говорю, ну, я как-то не задумывалась на эту тему, нет, на самом деле «хороший», если честно — не то слово, не первое, что приходит мне в голову при мысли о матери. «Плохой», наверно, ближе к истине. Или, может, «невыносимый до чертиков».
Тут у него вид делается озадаченный, Эмили, говорит, ты ведь любишь свою маму, да? А я такая, э-э, ну-ка, давай еще раз и поподробнее, в результате он заводит длинную, возвышенную проповедь на тему о том, какая это святая вещь — любить и почитать мать свою, что бы там ни было, и что это особенная связь, которую никогда не разорвать, она даже важнее, чем та особенная любовь, какую испытываешь к родине ( что-что?),она превосходит собой все, тут он останавливается, потому что я похлопываю его по плечу и показываю из окна на поле в каких-нибудь нескольких сотнях ярдов от гигантских вертикально стоящих камней, а там, вон он, слева, ярко-синий, с луной и звездами на боку, на верхушке трепыхается треугольный конопляный флаг, вот, посмотри… это — вигвам моей мамы.
Увидев такое,он на пару минут заткнулся.
— Она тут в отпуске, да?
He-а, не угадал, Раду. То есть да, пожалуй, что в отпуске, какие новости и т. д., только она как бы вот здесь и живет. Постоянно.
Он ненадолго замолкает, пока мы вылезаем из автобуса, потом его лицо искажает гримаса отвращения.
— Она есть цыганка?
Я смеюсь, это его раздражает. Нет, говорю я, не цыганка она, нет. Если б она была цыганка, у нее по крайней мере было бы достойное оправдание для такого смехотворного образа жизни.
Он довольно неожиданно плюет длинной струей мокроты на поросшую травой обочину. Я, знаете, не фанат плевков. В общем и целом я человек без особых напрягов — иногда, можно сказать, даже чересчур, — но когда плюются, как-то противно — просто не катит.
С лица Раду, однако, не сходит жуткая перекошенная гримаса.
— Цыганка, блин, это есть подонок. Подонок,Эмили. У нас есть много цыганы в Румынии. Это есть вор, весь вор. Шлюха и вор.
Затем, чтобы прояснить ситуацию, добавляет:
— Женщины есть шлюха; мужчины есть вор.
А после:
— Они не моются, цыганы. Никогда не моются.
О’кей, о’кей, румынский паренек, не заводись. Никакая она, на хрен, не цыганка, говорю я, можешь мне поверить. Она даже крючок для одежды не сможет, блин, выточить под угрозой смерти. Значит, так, Раду, послушай-ка, говорю я строго, хватит на меня так смотреть, и больше никогда при мне чтоб не плевался, договорились? Моя мать — то, что в Англии называется… «хиппи». О’кей?