Шрифт:
Кугель пересел к белому, как глыба снега, компьютеру. Засветился голубой, словно наполненный жидким азотом, экран. Бесшумный удар клавиши зажег цветное изображение. Каменистая круча, бетонное шоссе с длинной цистерной военного бензовоза, и на круче, на ослепительной небесной лазури – клочок зеленой ткани, намотанной на корявую палку. Белосельцев мгновенно узнал – могила святого, сразу после туннеля Саланг, когда из темного, наполненного дымом желоба вырываешься на воздух и свет, и глаза, истосковавшиеся по синеве, находят в вышине груду могильных камней и клок зеленой материи, привязанной к кривому суку.
Это видение было ошеломляющим, будто возникло не из электронной глубины компьютера, а зажглось на сетчатке глаза как ярчайшее сновидение. Он почувствовал сладкий ледяной ветер, услышал шум тяжелой колонны, скользящей вниз по бетону, руки ухватились за холодную крышку люка, и перечеркнутый стволом пулемета, высокий, бело-голубой, как воздух, парит ледник.
Удар клавиши. На экране, теперь уже не только на стеклянном, запаянном в белоснежную глыбу компьютера, но и на огромном, плоском, в половину стены, возникло, – смятые, накаленные до красна цистерны, осевшие, на сгоревших скатах, наливники, черный, обугленный выступ скалы, солдаты плашмя на обочине, задрали к вершине стволы, и на синем небе, из-за кручи, легкий, как воздушное семечко, вертолет огневой поддержки, летит над горящей колонной.
Это огромное, черно-коричневое изображение с голубоватой окисленной сталью, с растерянными, из-под касок лицами солдат, с едкими дымками и клочками липкого пламени, с солнечным вихрем вертолетных винтов, было так узнаваемо, что он испугался. Вжался в кресло, ожидая услышать стук пулемета, увидеть мерцающий электрический огонек «дэшэка». Зрелище было вырвано не из электронной памяти компьютера, а из его живой испуганной глазницы, в которой среди крови и слез пульсировало изображение трассы, глубокого, на следующем витке серпантина, кишлака с плоскими крышами, пунктирной ленты расстрелянной, уходящей колонны, танк охранения упирается в горящий наливник, двигает его к пропасти, и тот медленно, отекая огнем, летит, роняя на склоны вялое, как капли варенья, пламя.
Это воспроизведение с помощью электроники его забытых состояний, извлечение их из-под пластов утомленной памяти, было утонченным насилием. Операционным вторжением в сонный сгоревший мозг, куда направлялся невидимый скальпель, взрезал мертвые, как гипс, оболочки, и под ними начинали брызгать, играть свежие, в солнце, переливы горной реки, коричнево-красный корявый сад, и он, отложив автомат, подбирает с земли маленькое смуглое яблоко, вонзает зубы в сладкую плоть, солдаты вгрызаются в яблоки молодыми зубами, стоят по колено в ледяной блестящей воде, и малая синегрудая птичка смотрит на них из ветвей.
Кугель бесшумно нажимал на клавиши. Возникали видения, превращаясь в непрерывные зрелища его прожитой жизни, словно к его голове прикладывали тампоны холодного спирта. Они загорались, и каждое видение было, как сладчайший ожог.
Полет над красной пустыней, мягкие округлые пузыри песков, и в сонном дрожании обшивки – лица солдат спецназа. Хотелось из неба протянуть ладони к земле, погладить бархатные волны песков. И тот караван, к которому из-под винтов бежали, задыхаясь от жара, хрустя на губах песком. Падали ниц, пропуская над собой хлестнувшую пулеметную очередь. Вертолет пикировал, выталкивая колючие вихри дымов, красные взрывы лохматили кромки бархана, и верблюд, окутанный пылью, вставал на дыбы. Его оскаленная губастая морда, царапающие воздух копыта, и потом на песке лежали убитые звери, растекалась липкая кровь, стекленели открытые, отражавшие солнце глаза, и солдаты вспарывали мешки, вываливали автоматы, волокли к вертолету трупы убитых погонщиков.
Зимняя луна, окруженная туманными кольцами. Блестит под ногами осколок стекла. Гаубицы застыли в низине, отбрасывая на тусклую землю прозрачные темные тени. И такая печаль, такое таинственное лунное око, взирающее из пустынных небес, такое сострадание к этим заблудшим воюющим людям, к их смертоносным орудиям, которые через несколько лет превратятся в безжизненный прах, и над этой опустелой низиной все также, окруженная кольцами, будет светить луна, и никто не узнает, что он, Белосельцев, стоял под этой луной, о чем-то беззвучно молился. А на утро – удар артиллерии, белый кишлак, как огромная расколотая чаша, истекает дымами, лежит на носилках убитый начштаба, и мимо штабной палатки конвоиры ведут пеструю лохматую толпу моджахедов.
Белосельцев испытывал головокружение, как на невидимой цетрифуге, помещенный в загадочный вихрь. Время, обращенное вспять, уничтожало его нынешнее бытие. Словно он попал в невесомость, и в этой потере веса, в потере нынешней жизни совершалось магическое сотворение прошлого. Он видел Кабул, проулки Грязного рынка, заставу под Кандагаром, где смятые серебряные цистерны сухо блестели на солнце, и того весельчака-капитана, что хлестал его в бане эвкалиптовым веником, радостно матерился, а потом, пробитый осколком, лежал на земляном полу морга с глазами, набитыми пылью. Он видел Панджшер с зеленой рекой, по которой плыли бинты и флаконы уничтоженного госпиталя, и командующий, наклоняясь к воде, брызгал себе подмышки ледяную воду, крякал, постанывал, а потом на двух «бэтээрах» они шли на передовую, где танки стреляли прямой наводкой, мерцали в пещерах пулеметные вспышки, и у танка, вернувшегося пополнить боекомплект, в лобовой броне, как иголки ежа, торчали стальные сердечники. Эти видения были, как сон, словно ему вкололи наркотик, и отравленная ядами кровь омывала мозг, порождая галлюцинации. И среди батальных картин и походных биваков, среди глинобитных дувалов и лазурных мечетей вдруг мелькнуло его лицо, молодое, с красным загаром, под черной шиитской чалмой, когда сидел на ковре во дворе феодального замка, подносил к губам пиалу зеленого чая.
Это видение разбудило его. Он очнулся. Смотрел на стерильную операционную, на экраны и окуляры приборов. Это он, Белосельцев, был пациентом, которого поместили в перекрестья лучей, прижали к вискам чуткие датчики, ввели в больное сердце колючий зонд, снимали показания долгой неизлечимой болезни, именуемой жизнью. Высвечивали на экранах историю этой болезни.
– Вот видите, сколь богат иллюстрационный материал! – повернулся к нему Кугель, мягкий, внимательный, вкрадчивый, с интонациями лечащего врача, обратившегося к пациенту. – Быть может, эту будущую вашу книгу мы так и назовем: «Сон о Кабуле»?