Шрифт:
Мы вряд ли сильно ошибемся, если сразу же откинем предположение, что такой крутой перелом в уже вполне, казалось бы, определившейся судьбе молодого ученого мог произойти по вине случайного стечения обстоятельств.
Естественно допустить, что, напротив, в этом нежданном повороте сыграли роль какие-то глубоко заложенные в нем самом, долго зревшие и внезапно проявившиеся внутренние побуждения.
Чтобы основательно в этом разобраться, нужно, очевидно, предварительно познакомиться с отдельными событиями прежней жизни героя, его детства и юности. Обращение к ним с этой определенной целью будет, во всяком случае, более оправдано, нежели обычное стремление биографов искать в непослушном сорванце, приносящем домой из школы исключительно плохие отметки, или, наоборот, в примерном ученике, заслужившем все круглые баллы по чистописанию, черты грядущей гениальности.
Итак, Дмитрий Николаевич Прянишников родился в городе Кяхте, на самой границе Монголии, 25 октября 1865 года.
Он не знал отца, который умер, когда ему было всего два с половиной года. После смерти мужа Александра Федоровна Прянишникова переехала в Иркутск к его матери, Наталье Яковлевне, и поселилась в старом доме Прянишниковых на берегу Ангары.
«Мы росли привольно, — вспоминал впоследствии Дмитрий Николаевич, — не зная никаких наказаний, никакой суровости, но в то же время не было той мягкотелой доброты, которая граничит с беспринципностью; мать нас воспитывала примером, исправляла любовью, внушала уважение к труду и трудящимся».
Александра Федоровна Прянишникова, уроженка Пензенской губернии, попала в Сибирь девочкой лет пятнадцати. Ее отец, Федор Николаевич Лебедев, был солдатом времен Николая I, когда в армии служили по двадцати пяти лет. За какую-то дерзость офицеру он был сослан на поселение в Восточную Сибирь, зачислен в забайкальские казаки. Вскоре за ним последовала семья.
Размышляя над тем, откуда у матери брались нравственные силы и высокий такт, необходимые для воспитания детей, Дмитрий Николаевич догадывался о влиянии на нее отца и о большом влиянии на обоих тогдашней Кяхты. «Это было нечто своеобразное и неповторимое», — так характеризовал Дмитрий Николаевич в своих воспоминаниях Кяхту шестидесятых-семидесятых годов. То была купеческая слобода всего в сорок домов, защищенная от Петербурга расстоянием, превышающим земной радиус, и жившая своей жизнью. Несмотря на то, что Кяхта именовалась «купеческой слободой», в ней отсутствовал торгашеский дух. В сущности, в самой Кяхте не было никакой торговли. Кяхта, так же как и смежный с ней Троицкосавск, служила только передаточным пунктом между Пекином, с одной стороны, Нижним Новгородом и Москвой — с другой. Сюда приходили караваны верблюдов с цибиками чая, зашитыми в кожу. Здесь чай перегружался и отправлялся конными обозами на Нижегородскую ярмарку и в Москву.
В Кяхте и ее окрестностях селили декабристов, и многие видные кяхтинцы были их учениками. Сюда же ссылали участников польского восстания 1863 года. В Кяхте не было таможни и цензуры — в нее свободно приходили «Колокол» Герцена и другие запрещенные издания (заграничная почта вместе с чаем переправлялась на верблюдах через пустыню Гоби по большому тракту Кяхта — Урга — Калган — Пекин). Многие кяхтинцы бывали в Пекине; через Китай для Кяхты открывалось «окно в Европу».
Единственным представителем царской власти в Кяхте был исправник, впрочем очень мирный, настроенный тем более благодушно, что от доброхотных податей, выплачиваемых кяхтинцами, он получал гораздо больше, чем давало ему казенное жалование.
Помимо косвенного воздействия — через родителей — Дмитрию Николаевичу пришлось и непосредственно испытать на себе доброе влияние семьи Лушниковых, к которой Прянишниковы ездили гостить из Иркутска.
Старый дом, где жили Лушниковы, построенный из бревен аршинного диаметра, стоял внутри большого двора. К нему примыкал сад со старыми яблонями (сибирская яблоня разводилась в то время как декоративное растение — она обильно цвела, плоды же ее, собранные кистями, достигали лишь величины горошины). Дети привольно «паслись» в зарослях малины и на огороде, а когда подросли, то через калитку в высоком заборе делали вылазки на берег Ангары. Красавица Ангара катила свои прозрачные и холодные воды с такой быстротой, что пароходы едва двигались вверх от Иркутска. Дети с интересом наблюдали, как бечевой тянули к Байкалу стройные суда (Сибирь не знала бурлаков; суда тянули конной тягой). Но самым захватывающим зрелищем была пригонка плотов с притока Ангары — реки Иркуты. Надо было остановить быстро несущийся плот так, чтобы его не пронесло мимо города и в то же время не разбило от слишком резкого торможения. Крестьяне, пригонявшие плоты, умаявшись, купались в Ангаре, в которую при выходе из Байкала упасть считалось небезопасным даже для опытного пловца — столь она холодна.
Зато зимой в двадцатипятиградусный декабрьский мороз река покрывалась туманом, но упорно не замерзала до тех пор, пока частые льдины, идущие с Байкала, не начинали громоздиться друг на друга. И, наконец, эта «шуга» смыкалась, образуя сверкающие на солнце торосы. Для переезда через реку приходилось прорубать дорогу.
Незабываемые впечатления оставили поездки к «морю», как называют в тех местах Байкал, с его лиственничными кедровыми лесами, с видом на вечно снежные горы. То бурный, то нежно-тихий Байкал превосходит по прозрачности воды Женевского озера. Детей, катавшихся в лодке в тихую погоду по зеркальной глади, брала жуть, когда они видели, как дно уходило на все большую глубину и лодка, казалось, повисала над прозрачной бездной.
Осенью 1876 года Дмитрий поступил во второй класс Иркутской гимназии. Готовила его сама мать, только уроки латыни он брал у преподавателя. Занятия шли легко; мальчику хорошо давались древние языки и математика. «Труднее всего для меня были, — вспоминал он, — те сочинения по русскому языку, при которых предлагалось не изложение чего-либо конкретного, с чем мы предварительно знакомились, а какое-то рассуждение по вопросам, нами совсем не переживавшимся». Дмитрий Николаевич на всю жизнь сохранил нелюбовь к отвлеченным формам мышления. Даже самые глубокие его построения всегда опирались на неколебимые, твердые факты, а их изложение неизменно озарялось отблесками ярких в своей конкретности живых наблюдений. Вся постановка преподавания в Иркутской гимназии способствовала развитию именно этих черт: жизненность детского воображения здесь не глушилась мертвой схоластикой латинизма. В этом отношении он отдавал в своих воспоминаниях полное предпочтение Иркутской гимназии по сравнению с прославленной 1-й Московской гимназией, в которой позже учился его младший брат. Юных иркутян совсем не занимало зазубривание грамматических правил и исключений из них. Но зато они много читали в оригинале древних авторов; они также гораздо больше, чем в других гимназиях, решали практические задачи по алгебре и тригонометрии.
Сочинения Писарева и Добролюбова никогда не простаивали на полках гимназической библиотеки. Гимназисты с жадностью ловили каждую книгу «Отечественных записок» и приносили с собой в класс. И никому в голову не приходило прятать эти книги от взора свободомыслящих учителей. Жизнь одного из этих умных воспитателей — К. Г. Неустроева — окончилась трагически. Он был арестован за революционную деятельность; когда к нему в тюремную камеру вошел генерал-губернатор Сибири Анучин, то, видимо, в ответ на грубость заключенный его ударил, за что был приговорен военным судом к расстрелу.