Шрифт:
Аггел
Время имени Мандельброта застает безбровую скуластую зеркальную Надин в августе 88-го как раз на месте преступления, а именно — в пешеходной столичной толпе — вздрогнул — они различает крылатого человека в нескольких шагах впереди. Клоун?! идет легкой бессмертной походкой, чуть развернув, подобно взлетающей птице, два прозрачных, как хрусталь, пернато-лебединых крыла, полных закатного, ярко-красного блеска. Крылья огромны, в три человеческих роста. Дзынь! одно перо из хрустальной чащи надает на асфальт. Незнакомец оглядывается и встречается глазами с героиней романа. Он явно изумлен. Его глаза широко раскрыты. Если бы не пара замечательных крыл, его облик — вид самого цивильного человека. Споткнувшись на ровном месте, Навратилова пытается в замешательстве обалдения поднять с земли тяжелое перо. Хрусталь холодной водой протекает сквозь пальцы.
— Вы что, меня видите? — спрашивает незнакомец.
— Да.
— И слышите? — он изумлен еще больше и нервно хватает героиню за руку. В мокрой ладони Надин еще качается донышко лужицы. — И как я выгляжу?
Понимая всю странность случившегося и подчиняясь, Надя — не без волнения — описывает внешность стоящего пред ней: — Вы молоды, безбровы, скуласты, небриты, у вас ангельские глаза и детская улыбка. Я влюбилась в вас с первого взгляда.
— А во что я одет?
— Пиджак в мелкую клетку, болотная водолазка… да, в нагрудном кармашке прячется какая-то желтенькая птичка. То выглянет, то спрячется.
— И в клюве она держит перышко?
— Нет — маленький прутик. Нет, уже веточку в листиках.
— Отличная видимость! И я крылат?
Она не успевает сказать: да, крылаты, как остается одна в спешащей толпе. Надо бы очнуться от наваждения, прийти в себя, Надя пытается закурить на ходу, но ее руки влажны, и сырую сигарету приходится бросить. Она подносит ладонь к лицу и слышит запах паленого пера.
Кажется, я схожу с ума.
Проходит, наверное, месяц, прежде чем Навратилова снова натыкается на дивного незнакомца: безбровое скуластое лицо, ангельские глаза, детская улыбка… да, это он! Но почему это лицо принадлежит ребенку? мальчику двух-трех лет в белом девичьем капоре, которого быстрым шагом несет на руках хмурый, бледный, нездорового облика молодой мужчина? Встретившись взглядом с Надин, малыш прикладывает палец к губам. Тсс… Как может взрослое лицо принадлежать ребенку? Надя пытается догнать молодого мужчину, но, странное дело, это удается не сразу. Пружинными крупными шагами тот перебегает широченную улицу Серафимовича, преодолевая железный поток машин, летящих на горб Большого Каменного моста. Надя завороженно следует за ним и так же легко преодолевает вброд безумный поток прозрачных воздушных машин. Мужчина держит ребенка лицом назад, и преследовательница хорошо видит взгляд строгих сияющих глаз. Надя за ним. Мимо чахлого садика тополей. Мимо скучной кирпичной стены — на парадный фасад Кремля за рекой на фоне закатного неба. В тот момент, когда незнакомец полубегом сворачивает за угол, ей снова мерещатся огромные зеркальные крылья. Два снежно-розовых зарева. Кровь приливает к щекам. Отбросив стыд и сняв туфли, Надя пускается вдогонку бегом. Вот и Софийская набережная, героиня добегает до милицейской будки у английского посольства, откуда ей навстречу выскакивает испуганный постовой… Навратилова резко поворачивает обратно и, надев туфли, решает было отказаться от погони, но внезапно ее ослепляет вспышка света. Кто-то пускает прямо в лицо солнечный зайчик из окна дома в глубине тополиного двора. Подняв лицо, она пытается разглядеть в играющих пассах света маленького шалуна и успевает заметить юрканье розовой детской ручки, стиснувшей круглое зеркальце. Теперь шаги Надин направлены в арку, ведущую к искомому дому… И сегодня каждый желающий может запросто — речь о 1994 годе — отыскать тот же дом в глубине двора на углу Софийской набережной — ветхий двухэтажный заброшенный особняк с заколоченными окнами, запущенный полуголый дворик в ямах неровного асфальта, запах сырого подвала, старого дерева и запустения — этакую нищенскую ремарку к державному полыханию заоблачных видов московского Кремля напротив; набережная какого-то Мориса Тореза, дом под номером шесть.
Не испытывая особого страха — и напрасно, — Навратилова безрассудно проникла внутрь пустого жилища и стала с демонстративной громкостью подниматься по чугунной лестнице в стиле модерн. Так началось последнее романное путешествие в глубь темнеющих бездн… Героиня прекрасно выглядит, она хороша и шикарна, как положено счастливой женщине: дерзкий на наших улицах котелок от Гермеса, высокие ботинки с длинной шнуровкой из черной кожи от Мишеля Перри и давняя мечта — шикарная лаковая трость красного дерева с серебряным набалдашником;.. Она не сразу нашла то, что искала, и несколько минут блуждала среди пасмурной темноты брошенных комнат, пропахших мочой и калом бродяг, пока, наконец, не толкнулась в узкую дверь гостиной и вышла на радужный свет большого пустого пространства, идеально очерченного геометрией прямых линий. Каждая из его сторон означала вид на новую вечность. И каждый из них внушал если не страх, то трепет поджилок. Поэтому Надин с робким пылом прилепилась к человеческому — сначала к фигурке малыша-мальчика с зеркальцем, и только затем — к лежащему на прекрасном полу полуобнаженному телу закатного ангела. Она была достаточно умна, чтобы понять, что назад дороги нет и ей предстоит прожить до конца то, что было вдруг дозволено пережить. И все же, все же отчаянно продолжала цепляться за человеческое, слишком человеческое. И потому ей удается различить в полумраке возникшей комнаты уже не столько ангела света, сколько молодого незнакомца с больным небритым испитым лицом на узкой солдатской кровати среди несвежих простыней и даже разглядеть в наплывах сияния совсем еще юного врача в белом халате поверх пиджака, моющего руки под краном с холодной водой. Она быстро поняла: можно видеть именно то, что захочешь увидеть, и потому, боясь шагнуть за край провидения, чуть ли не машинально цеплялась за то, что хоть как-то можно было подать… как только врач в халате стал более различим, Надин почувствовала пых сигаретки из его плоского рта, а мальчик с зеркальцем сразу погас и глаза перестали жмуриться от шалостей с солнечным зайчиком. Крылатое прекрасное тело тоже пригасло и уже еле мерещилось грудой пернатого льда. Сама не понимая себя, Навратилова грубо ухватила врача за рукав халата в жженых пятнах зеленки и йода. Она смогла даже вспомнить, о чем они говорили в тот последний закатный час. Примерно так: что с ним? он болен? Да, болен, но не бойтесь. Он не опасен? Это тишайший душевнобольной. А чем он страдает? Он считает себя седьмым ангелом света. А как его имя? У несчастного два имени — обычное: Клавдий Голькин и потустороннее — Аггел. Берегитесь называть его действительным именем. Он разлюбил все земное… Бедный юноша! Неужели он неизлечим? спрашивая об этом, героиня романа все сильнее чувствует нажим острого солнечного света, идущий из окружающей тьмы. Там повелительно поднялась маленькая гневная ручка, но не с зеркальцем уже, а с зеркальной ладошкой, и она взывает к ее подлинным чувствам… Нет, он неизлечим, хотя, на мой взгляд, его трудно считать больным. И зачем его лечить, чтобы превратить в одного из заурядных нас? Поверьте, врачом скорой помощи быть намного скучнее. А он спятил, оберегая от прохожих свои невероятные белые крылья… Доктор, он совершенно одинок? Да, одинок. Возьмите его за руку.
Подчиняясь врачу, Надин присела на корточки у низкой кровати и осторожно подняла руку, что свесилась до самого пола. Невероятно — она видела тонкие нервные пальцы с ревматическими суставами и одновременно осязала легкие скользкие перья, оперявшие руку. Свет потустороннего зеркальца стал острей и неистовей. У героини уже слезились глаза от стробоскопических вспышек, зато прокуренный голос юнца в белом халате стал тише, примолк и отвратительный зудящий звук звона холодной воды, льющейся из крана в железную раковину. На востоке полумрак нездорового жилища был прочерчен ровной линейкой света. И там — в запредельном жалюзи чертежа — играла золотистая гроза бытия… кстати, предупредил врач, выключая проклятый воющий кран и вытирая мокрые руки носовым платком, если вы здесь увидите одного мальчика — не бойтесь. Это отвратительный карлик известного толка. Малый носит паричок и красит губки, выдавая себя за свежего мальчика девяти-десяти лет. Гоните его в шею или сорвите парик — малый совершенно лыс. Доктор, он тоже болен? Только тут Навратилова замечает, что разговаривает не с человеком, а с грязным халатом, висящим на гвозде в стене, и обманута рефлексами света, которые приняли столь причудливый облик юркого зубатого личика. А голос принадлежит на самом деле темному, курчавому карлику, который прятался как раз под раковиной, за дрянным чемоданом с перемотанной ручкой, дергал цепкой ладошкой полу того халата. Тусклые, глубоко посаженные глаза того карлика излучают страх, а рот, наоборот, храбрится, дерзко гримасничает и высовывает розовый собачий язычок. Брр… Он стар и похож на лобастую цирковую обезьянку, одетую в короткие штанишки и лаковые ботиночки. Обезьянничая и кривляясь, тот гадкий карлик объясняет Надин, что все, что она видит вокруг себя, на самом деле — типичные наркотические видения и что нет перед ней никакого карлика, нет ни бескрылого ангела на узкой солдатской кровати, и Москвы вокруг никакой тоже нет, а есть тривиальная палата в Энской клинике, что перед ней — пациенткой — лечащий врач Стебельков, а она — неизвестное лицо, ставшее жертвой одного психиатра, некоего Побиска Авшарова, который экспериментировал на жертве с дозами диэтиламида-лизергиновой кислоты по методике известного авантюриста от психиатрии доктора Грофа, и вот результат — на койке тело неизвестной молодой женщины, которая бредит наяву. Вы что, смеетесь? отшатнулась Навратилова от гадкой рожицы; я в своем уме и признаю права ирреального. Поверьте, ангелы существуют, и это такая же правда, как то, что существует Господь.
Словом, развилка романного смысла обозначена резкой чертою, и каждый бессонный читающий волен выбирать свою версию вблизи или вдали от роковой линии умаления человеческого и здравого, слишком человеческого и слишком здравого.
Итак, Надя буквально впивается глазами в темного карлика и, наконец, с облегчением, чувствует, как из тусклой облачной глубины пасмурного глаз ища на левой стороне лица к ней на помощь пробивается спасительный солнечный луч, и — в разрывах дождевых облаков — она видит заветного искомого золотистого мальчика с зеркальной ладошкой, бегущего по краю круглого радужного зрачка. Она слышит его набегающий смех и к огромному счастью вновь застает самое себя в центре пустого идеального пространства лицом сначала к востоку, где льется холодная вертикаль родника в зеркальную ладошку шалуна, а затем лицом к парящему над полом спящему крылатому существу с тем самым лицом, которое она так давно и недавно и несчастно потеряла и которое так счастливо наконец нашла: безбровые дуги, узкие скулы, мраморные веки работы Микеланджело, детская улыбка на полусонных губах; огромные снежноперистые крылья, текущие вниз водопадом летучей пены. Его радужное тело все кипит от солнечных брызжущих бликов, как морская гладь, и слепит глаза. Золотой мальчик бегает но влажному песку вокруг его губ, и вот спящий просыпается от смерти, раскрываются ангельские глаза. Их взгляды встречаются. Кто Ты? спрашивает Навратилова.
— Я — Аггел. Я — твой шанс взглянуть на жизнь и природу вещей чистым пристрастным взглядом летящего сквозь истину.
— И сколько взглядов ты дашь мне?
— Ровно тридцать ангельских взглядов, и ты получишь ответы на все, что сможешь увидеть. А увидеть и спросить — это одно и то же.
— А кто этот золотой шалун с зеркальной ладошкой, который бегает в уголках твоих губ по кромке песка у моря?
— Вечность, — сказал Аггел прямо ей в сердце, — есть играющее дитя, которое бросает кости. Царство над миром принадлежит ребенку, — продолжил он, — но это вовсе не значит, что нет ни справедливости, ни провидения, ни воздаяния, ни Страшного суда. Все есть. Просто гарантия бессмертия — это вечное восстание из ничто — делает человеческую жизнь чем-то вроде бытия понарошку, и это понарошку и есть суть Божественной игры. И золотой мальчик — ее олицетворение. Он — соль зеркала. На его коже отражается небо решений и его завет. Он — играющее начало игры.
Надин приблизила свое лицо к золотой зеркалистой коже голыша на краю моря и явственно увидела его двойное отражение, наплывы двух пар глаз — своих и глаз ангела. И как сладок и правилен был такой вот согласный четырехглазый взор. Таким же правильным п истинным — истинно человеческим — было чувство крыл за спиной и — дивное дело! — оказывается, каждый взмах был не птичьим и подражательным, а сверхчеловеческим, ангельским и не имел никакого отношения к телесному, а был взмахом морального решения, сдвигом мысли, окраской чувства. Итак, взмах — Боже! Как велик мир. И каждая его клеточка пронизана величайшим символизмом. Аггел в слезах обожания вылетает в окно, и Надин, замирая от чувства рождения, видит перед собой мелькание черт огромного города — но как мало он похож на ее Москву. Под ней разверзлись уличные бездны сразу трех мировых столиц: обсидианового Мемфиса, глиняного Вавилона и мрамористого Рима. И в каждой расщелине зияют злые лики столетий. И все это кошмарное движение приливом магмы и мрака идет к невинному зеленому безлюдному Боровицкому холму, где пылает исполинский куст терния в мелких розово-блеклых сладких цветах. Надин не успевает спросить, куда подевался Кремль, виды на дом Пашкова или безобразный перистиль библиотеки имени Ленина, потому что ответ Аггела наплывает раньше, чем она успевает помыслить вопрос до конца. Это третий ангельский взгляд, и он имеет именно ангельские черты, а не городские человеческие сиюминутные, впрочем, — твой город на месте, и там идет дождь.