Шрифт:
Илпатеев задавал Паше вопрос. Генерал отдал приказ майору, майор лейтенанту, лейтенант рядовому, а тот... расстрелял невинного.
— Кто отвечает за смерть?
У себя в Гражданпроекте, тестируя товарищей по работе, он получал ответы удивительные. «Ну уж только не солдат!» — с пафосом говорил один какой-нибудь добрый человек. «А кто приказал генералу?» — хитро сощуривал глаз второй. А самый добрый и самый хитрый — настоящий яминец, определил его Илпатеев, — возразил и вовсе гениально: «А откуда тебе известно, что он невинный?» — про расстрелянного-то.
Паша сначала на всё это смеялся, а потом сурово замолк. И когда Илпатеев, подводя итоги, констатировал, что из своей и чужой смерти человеку — по преимуществу — не под силу выбрать свою, хоть сто раз быть невинному невинным, Паша разозлился на него.
«И не будучи в силах сделать справедливость сильной, люди стали называть силу справедливостью», — в очередной раз процитировал Илпатеев, а Паша на него разозлился.
— А ты-то чего разбушевался так? — осадил он в самом деле раздухарившегося Илпатеева. — Ты-то сам никогда, что ли, не называл?
«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное...»
Эту из Нагорной проповеди весть Илпатеев силился понять и так и эдак, но так, кажется, и не догадался до конца дней.
На окраине города, неподалеку от места, где Юра познакомился в юности со своей первой и единственной любовью, старое кладбище. Во время Великой Отечественной войны, где воевали в разных родах войск отцы моих героев, на этом кладбище хоронили умерших в яминских военных госпиталях раненых.
Шли, проходили годы, холмики осыпались, зарастали дурной травою, жестяные немудрящие «памятники» ржавели и утрачивали под дождями и снегом писанные от руки надписи. «Кудряшов П. 1908-1944. Рядовой». Пройдёт три-четыре года с описываемого Пашиного уподъездного разговора с Кармен, и один из народившихся в Яминске «новых русских» откупит у городской администрации под офис с бассейном этот самый кусок земли, а госпитальное кладбище выровняет бульдозерами. И за рычаги усядутся рядовые «ни в чём не виноватые» яминцы, дабы подготовить удобное для теннисных кортов место.
Но это позже. А в семидесятые, когда за оплачиваемое усердие яминская власть откачивала из яминской оборонки в Центр пятнадцать из восемнадцати добываемых в год миллиардов, кварталом ниже бывшего Спартака, а теперь проспекта Ленина, была этою самой властью отгрохана невиданная ещё на свете по габаритам Аллея Боевой Славы.
Для такого великого патриотического акта пришлось снести три тянувшихся от улицы к улице, высаженных ещё к столетию смерти Пушкина сквера. Срубили липы, канадский ясенелистый клён и лиственницы. Спилили, а потом выкорчевали черёмуху и сирень, выровненную бульдозерами площадку залили бетоном, окаймили чугунными решёточками, а у входа (в Аллею) воздвигли чудовищных размеров памятник Сталевару-Танкисту.
В сорок втором из рабочих Яминска был сформирован танковый корпус. Танки Т-34 экипировались теми, кто создавал их своими руками. И вот памятник изображал молодого вихрастого как бы паренька, снимавшего рукой огнеупорный фартук, а ногу в солдатском сапоге ставившего на танковую броню. Другою поднятой рукой он звал всех вперёд.
Получалось, что тот же Кудряшов П., воевавший, быть может, в этом самом корпусе, обходился полным невниманием в одном месте, но зато получал его в другом.
Илпатеев до тоски сердечной переживал за безвозвратно утраченные скверы.
В шестидесятые, лучшие в Яминске годы один из них, самый большой и тенистый, назывался у народа «Париж», где собирались первые яминские «стиляги», где пели барды и читались стихи; здесь однажды подглядел Илпатеев, как капитан медицинского в КВН Боря Бутлер целовал на лавочке, укрытой сиренью, красивую девушку-китаянку по имени Сюли.
У Вечного огня, венчавшего проход по бесконечной этой аллее с другой стороны, посменно стояли с окаменелыми лицами пионеры.
Имело ли это отношение к «блаженны нищие духом» или, быть может, не имело никакого отношения, и хотелось ещё в ту пору Илпатееву разобраться.
Мы же, как говаривали чтимые им русские летописцы, воротимся ко прежнему.
26
— Господи, — рассмеялась Кармен, — да это же ты, Пашка!
Да, это был он, «Пашка», Павел Александрович Лялюшкин (так с недавней поры его вновь стали звать на службе), тот самый, кого практикантка из пединститута уломала когда-то в школе сыграть в литературном спектакле по Мериме Тореадора; тот, кто ради неё, Кармен, уходил на втором курсе в академ и плавал, дабы расплатиться с сомнительно таинственным её долгом, матросом второй статьи на рефрижераторе в Балтике; тот ничего не желавший знать и видеть Паша, за одно прикосновенье её ладони к щеке не задумавшийся бы прыгнуть когда-то в затянутый болотной ряской парковский карьер.
Дело давнее, мучительнейшее, плотно навеки замурованное и заминированное от любых поползновений извне.
— Господи... — начала она, и, как всегда раньше, как при выходе с тепла на мороз, у него перехватило дыхание.
«Женщина, — попрекнул как-то Пашу Илпатеев, — если понравилась, действует на тебя, Пашка, апокалиптически! Словно смерть за тобой пришла. Это какая ж из них, дур, выдержит подобное?»
Но, правда, сразу как-то и осёкся. От той истории с Кармен, кончившейся тем, чем кончилась, остался и у него, у Илпатеева, на морде пушок.