Шрифт:
Ты не хочешь об этом думать. Ты избегаешь этого, и у тебя нет никакого желания возвращаться в тот дом всхлипов и молчания, слышать, как твоя мать воет в спальне наверху, открыть аптечку и сосчитать бутылочки успокоительных лекарств и антидепрессантов, думать о докторах и о ее кризисах и о попытке самоубийства, и о долгом ожидании в госпитале, когда тебе было двенадцать лет. Ты не хочешь вспоминать глаза отца, и как он все время смотрел сквозь тебя, и его расписании робота, встающего каждый день в шесть утра и возвращающегося только после девяти вечера, и его отказ упоминать имя погибшего сына. Ты редко видел его, и с твоей матерью, неспособной ухаживать за домом и приготовить еду, ритуал семейных ужинов сошел на нет. Заботы уборки и приготовления еды взяли на себя так называемые работницы, всегда обшарпанные чернокожие женщины в возрасте пятидесяти-шестидесяти лет; и, поскольку твоя мать предпочитала есть свою еду в одиночестве, за розовым пластиковым столом на кухне сидели только ты и твоя сестра. Когда твой отец ужинал — было вечной загадкой. Ты представлял себе, что он ходил в рестораны, может, в один и тот же ресторан, но он никогда не обмолвился словом об этом.
Неприятно думать о таких вещах, но сейчас, с присутствием сестры рядом, ты не можешь остановить поток воспоминаний, ринувшихся на тебя против твоего желания; ты садишься за работу над длинной поэмой, начатой в июне, и вдруг обнаруживаешь себя остановившимся на полу-слове, смотрящим бесцельно в окно и вспоминающим детство.
Сейчас ты понимаешь, что твой уход от них начался гораздо раньше. Если бы не смерть Энди ты, возможно, остался бы помогающим, заботливым сыном до самого времени отъезда в университет, но как только дом начал разрушаться — с уходом твоей матери в вечное самобичевание скорбью и с постоянным отсуствием твоего отца — ты должен был найти какую-то замену семейным отношениям. В обстоятельствах детства какую-то означало школу и бейсбольные поля, на которых ты играл с друзьями. Ты хотел превзойти всех во всем, и, поскольку природа наградила тебя здравым умом и крепким телом, твои отметки были всегда среди лучших, и ты преуспел во многих видах спорта. Ты никогда не размышлял об этом тогда (был слишком молод), но успехи в школе и в спорте помогли тебе уберечься от вечного траура в доме; и чем больше ты добивался успехов, тем больше ты отходил от матери и отца. Разумеется, они желали тебе добра, они ни в чем не препятствовали тебе, но наступил момент (в возрасте около одиннадцати лет), когда ты начал желать восторгов друзей так же, как ты желал родительской любви.
Через несколько часов после того, как твою мать отвезли в психиатрическую больницу, ты поклялся памятью брата до конца своих дней оставаться хорошим человеком. Ты был один в туалете, вспоминаешь ты, один в туалете, пытаясь остановить слезы, и под хорошестью ты подразумевал честность, доброту и щедрость, ты подразумевал не смеяться ни над кем, не унижать никого и никогда не драться. Тебе было двенадцать лет. Когда тебе стало четырнадцать, ты провел первое (из трех последующих) лето, работая в магазине отца (клал покупки в пакеты, расставлял товары, стоял за кассой, подписывал накладные, убирал мусор — превосходный опыт, чтобы добиться высот работы библиотечного пажа). Когда ты достиг пятнадцати лет, ты влюбился в девочку по имени Патти Френч. Позже этим годом ты сказал сестре, что станешь поэтом. Когда тебе стало шестнадцать, Гвин покинула дом, а ты удалился во внутреннюю ссылку.
Без Гвин ты бы ничего не добился. Сколько бы ты не хотел окунуться в жизнь за пределами твоей семьи, дом всегда был твоим местом жизни, а без помощи Гвин ты был бы уже раздавлен, уничтожен, выгнан действительностью на край рассудка. Самые первые воспоминания о ней начинаются с возраста пяти лет; ты помнишь, как вы оба сидите голышом в ванне, твоя мать моет голову Гвин, шампунь на ее голове пенится белыми брызгами и странными волнами, и она откидывает голову назад, смеясь, а ты смотришь на все зачарованно. Уже ты любишь ее больше всех в мире, и до семи лет ты думаешь, что будешь жить вместе с ней всегда, что вы будете мужем и женой. Не будем добавлять о ссорах с ней и неприятностях, доставляемых друг другу иногда, потому что они случаются совсем не так часто, как это бывает с детьми в семьях. Вы оба похожи, темные волосы и серо-зеленые глаза, стройные, с небольшими ртами, похожи так, что могли бы пройти, как образцы мужского и женского пола одного человека; и тут внезапно появляется Энди с его черными кудряшками и коротким, пухлым телом, и с самого начала вы принимаете его, как персонаж для шуток, хитрый карлик в мокрых подгузниках, который появился в семье только для одной цели — забавлять окружающих. В его первый год вы относились к нему, как к игрушке или собачке, но, когда он начал говорить, тогда вы пришли к общему мнению, что он тоже человек. Живой человек, но в противовес тебе и сестре, соблюдающим приличия поведения, его настроение менялось со скоростью кружащегося танцора, и шумный и молчаливый, подверженный внезапным рыданиям и долгим приливам обезьяннего хохота. Наверное, ему было нелегко — войти в семью, торопясь успеть за старшими сестрой и братом — но дистанция между нами с его взрослением уменьшалась, его плачи постепенно ушли, и, вскоре, плакса вырос в неплохого мальчугана — с ветром в голове ( Явозире), но все равно неплохого.
Перед рождением Энди твои родители переселили тебя и сестру в две комнаты на третьем этаже дома. Совершенно другая реальность открылась вам на такой верхотуре, почти что отрезанные от происходящего внизу, и после событий на Эхо-озере в августе 1957 года, она стала вашим убежищем, единственным местом в крепости печали, где ты и твоя сестра могли спрятаться от скорбящих родителей. Конечно, вы тоже грустили по Энди, но по-своему, по-детски, даже более торжественнее; и много месяцев ты и твоя сестра мучались угрызениями совести перечислением всех не-совсем-добрых вещей, когда-то сделанных вами с Энди — дразнилки, обзывания, когда не давали ему говорить, шлепки и толчки, иногда слишком сильные — будто какая-то тень чувства вины заставляла вас заниматься самобичеванием, каяться в своей неправоте бесконечным перечислением своих ошибок за все годы. Эти церемонии всегда проходили ночью, в темноте спален; вы говорили друг с другом через открытую дверь между комнатами, или кто-нибудь перебирался в другую спальню, ложились вместе и смотрели в потолок. Тогда вам казалось, что вы осиротели, и привидения родителей блуждают на нижних этажах; и спать вместе стало привычкой, простым успокоением, средством от слез и горя, так часто появлявшихся в доме после смерти Энди.
Близость подобного рода была несомненной основой твоего отношения к сестре. Она началась давным-давно, с самых первых воспоминаний; и ты не можешь вспомнить хоть один эпизод из жизни, когда ты вдруг застеснялся или испугался ее присутствия. Маленькими детьми вас купали вместе, вы изучали ваши тела в играх в «доктора»; а в дождливые дни, когда вы оставались в доме, любимым занятием Гвин было прыгать вместе голыми по кровати. Не для удовольствия прыжков, как она говорила, но потому, что ей нравилось наблюдать, как твой пенис шлепал верх-вниз, хоть он и был совсем маленький в то время; ты радостно соглашался с ней, она же всегда смеялась при виде его, а что же еще принесет тебе большую радость, чем смех сестры? Сколько было вам лет? Четыре? Пять? Постепенно дети уходят от откровенного нудизма младенчества и, достигнув возраста шести-семи лет, воздвигают внутри себя барьеры целомудрия. По каким-то причинам этого с нами не случилось. Более нет совместных купаний, нет докторских игр, прыжков по кроватям, но открытость тела осталась. Дверь общего для вас туалета часто оставалась незапертой, и много раз ты проходил мимо и видел оправляющую нужду Гвин, а сколько раз она замечала тебя, выходящего без полотенца из душа? Нам казалось это совершенно нормальным — видеть голое тело друг друга; и сейчас, летом 1967 года, отложив ручку в сторону и смотря в окно, погруженный в думы о детстве, ты раздумываешь об отсутствии стыда и решаешь, что это было от того, что ты думал — твое тело принадлежит ей, и что вы принадлежите друг другу, и невозможно представить наши отношения как-то по-другому. Правда, со временем, вы стали отдаляться друг от друга, но все равно, даже начавшиеся изменения в ваших телах не помешали близости отношений. Ты помнишь, как Гвин вошла в твою комнату и задрала блузку, чтобы показать тебе ее небольшие припухлости вокруг сосков, первые знаки растущей груди. Ты помнишь, как показал ей твои первые волосы в паху и одну из первых твоих эрекций, и ты также помнишь ее в туалете, она смотрит на кровь, стекающую по ее ногам, когда появились ее первые месячные. Никто из вас даже и не подумал бы пойти к кому-нибудь другому с рассказом об этих чудесах. События, меняющие жизнь, нуждаются в свидетелях, и кто же еще может быть в этой роли?
Затем была ночь великого эксперимента. Ваши родители уехали на выходные, решив, что вы достаточно взрослые, чтобы быть без надзора. Гвин было пятнадцать лет, а тебе — четырнадцать. Она была уже почти что женщина, а ты только что начал вылупляться из своего мальчишества, но вы оба еще оставались в агонии подросткового отчаяния, постоянно думая о сексе с утра до вечера, бессмысленно мастурбируя, вне себя от желания; ваши тела горят похотливыми фантазиями в ожидании, чтобы кто-нибудь прикоснулся, кто-нибудь поцеловал, голодные и опустошенные, возбужденные и одинокие, пруклятые. За неделю до отъезда родителей вы откровенно обсудили дилемму, великое противостояние взрослого желания против юного возраста. Мир сыграл злую шутку, предназначив вам жить в середине двадцатого века, гражданами самой развитой страны, никак не меньше; и если бы вы родились в каком-нибудь племени Амазонии или Южных морей, вы бы уже потеряли свою невинность. Так возник наш план — сразу после разговора — но вы решили дождаться убытия родителей прежде, чем приступить к делу.
Прежде всего, это будет однажды, только один раз. Это должен быть эксперимент, не новый образ жизни; и, как бы вам не понравилось, вы не станете продолжать после этой одной ночи, потому что, если бы вы продолжили дальше, вещи могли бы выйти из-под контроля, вы могли бы позабыться, и могла возникнуть проблема окровавленных простыней, и даже могло бы произойти самое смешное, непроизносимое вслух, о чем вы вообще не хотели говорить ни слова. Ничего и все, решили вы, но никаких проникновений, весь спектр возможностей и позиций, сколько бы вам захотелось, но это будет ночь секса без проникновения. Поскольку никто из вас не имел опыта в этом, возможность настолько взбудоражила вас, что дни перед отъездом родителей прошли для вас в лихорадке ожидания — напуганные до смерти смелостью плана, будто в бреду.